Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух — не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Желание истинного разрешения всех земных невозможностей в смерти вызывает невыполнимое (на широте Петербурга — Москвы) желание объединить две зари, слить их в одну. В концовке этого стиха, однако, неявное предпочтение отдается заре утренней.
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Про́резь зари — и ответной улыбки прорез…
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
Эта «прорезь зари» — явно утренняя, только прорезывающаяся полоской над горизонтом заря, та самая, о которой как о символе, разъединяющем соединенных суетной земной любовью, будет сказано: «И в эту суету сует / Сей меч: рассвет» (1922). В стихах апреля 1921 года, размышляя о своей дружбе со стареющим князем Волконским: «Восход / Навстречу Закату». В стихах июня 1921 года — о себе, уносящейся на крылатом скакуне за пределы жизни: «В глаза — полыханье рассвета». И наконец, о смерти Блока — в письме к Ахматовой: «Не хочу его в гробу, хочу его в зорях», — и в первых стихах, на девятый день по смерти, первое видение Блока в мире ином: «Зори пьет».
Безусловно, большинство приведенных примеров относятся ко времени после написания анализируемых стихов. Но воздействие Блока на Цветаеву, как мы убедимся неоднократно в дальнейшем, и заключалось в том, что душевно-духовное соприкосновение с ним способствовало выявлению, кристаллизации изначально присутствовавших в Цветаевой тенденций и интуиций, пристрастий и отталкиваний. Многое, впервые почти неосознанно сказанное в стихах к Блоку, вырастало в значительнейшие образы поэзии и внутреннего мира Марины Цветаевой.
Так что скрытое значение завершающего образа пятого стихотворения примерно таково: мы не встретимся в этом мире, где заря никогда не догонит зари, но там, где зори сливаются в сплошной свет, там после «смерти на заре», — там будет видно. И само моление Блоку (близкая смерть которого представляется Цветаевой неизбежной) от зари до зари, в часы «жажды смерти», придает особый акцент мажорной тональности этого стихотворения.
В пользу того, что в его концовке для Цветаевой скрывалась тайная надежда на встречу, говорит то, что когда она через несколько месяцев, нарушая собственное заклятие, решает негромко «окликнуть по имени» Блока, то для обращения к нему из всех написанных стихов она выбирает именно пятое.
Кульминация всего цикла — в шестом. После виде́ния уходящего к Закату Блока, моления ему и возникновения исполненного смутной надежды образа «зари, догоняющей зарю» в третьем и пятом стихотворениях, в шестом Цветаева запечатлевает виде́ние уже состоявшейся смерти Блока. Облик умершего Блока и вся обстановка его отпевания дана с жуткой конкретностью и достоверностью, значительно превышающей конкретность единственного «реального» образа Блока «при жизни» («проходишь ты над своей Невой») предшествующих стихов («Умер теперь, навек», «Три восковых огня / Треплются», «Три восковых свечи», «О поглядите, ка́к / Веки ввалились темные!», «Черный читает чтец, / Крестятся руки праздные… / — Мертвый лежит певец») — и одновременно этой конкретности сопутствует невероятная ясность понимания истинного смысла происходящего: «Думали — человек! / И умереть заставили», «Плачьте о мертвом ангеле!», «Три восковых огня, / Треплются, лицемерные», «Шли от него лучи — / Жаркие струны по́ снегу! / Три восковых свечи — / Солнцу-то! / Светоносному!», «О поглядите, как / Крылья его поломаны!». И — высшая точка стиха и всего цикла — прозрение: «Мертвый лежит певец / И воскресенье празднует».
Смерть Блока дана как производное двойственности его природы (человек — ангел), объединяемой в феномене «певца». Эта тема, намеченная еще во втором стихотворении, частично разрешаемая в третьем обобщенным образом «Божий праведник», получает здесь свое завершение. Смерть Блока совершается в шестом стихотворении как неизбежное, поскольку принимаемый за человека ангел, воплощенный в человеке, — должен умереть.
Смерть совершается в обстановке непонимания окружающими сути происходящего («лицемерные» три свечи, крестящиеся «праздные руки», мрачный колорит обстановки, нагнетаемый троекратным «ч»: «черный читает чтец»), и даже высший уровень понимания, предлагаемый поэтом людям: «Плачьте о мертвом ангеле!» — не адекватен сути происходящего, так как ангел — не смертен.
Рядом с именованием «ангел» появляется близкий ему образ певца «красоты вечерней», перерастающий в образ Блока — «светоносного солнца». Надо заметить, что солнце это явно тоже вечернее: только этим объясняются его «лучи — / Жаркие струны по́ снегу!» — такие скользящие лучи, идущие горизонтально, может давать только заходящее зимой солнце. Таким образом, увиденный внутренним оком пейзаж, намеченный во втором, запечатленный в третьем стихотворении, сохраняется и здесь[20].
Да и четырехчастный образ «человека — ангела — певца — закатного солнца» весьма близок «рыцарю — призраку — певцу — гибнущему лебедю» второго стихотворения. Вторичное проигрывание этой темы позволяет утверждать, что здесь уже намечена концепция Блока (и поэта вообще, да и в какой-то мере любой большой творческой личности), которая отчетливо проявляется у Цветаевой (с разными вариациями) позднее: «Человек» должен воплотить, наряду с земным, все «даваемое свыше» («ангельское», «призрачное», «гениальное»). Долг этот реализуется в «певце» (творце), однако реализуется не полностью, что и порождает у Цветаевой желание дать обобщающий образ до конца невоплотимой души, рвущейся «ввысь», «за пределы» (для этого часто ею используются простейшие и древнейшие мифологические образы «лебедь», «солнце»).
С другой стороны, образ «ангела — закатного солнца» весьма близок образу «Божий праведник, Свете тихий» третьего стихотворения, за исключением темы «жара», возникающей в шестом.
Смерть завершает собой неизбежно трагический путь этого дву- (или трех- или четырех-) природного существа («Крылья его поломаны!»).
И завершающая все стихотворение (а, в известной мере, весь цикл 1916 года), увиденная впервые так непреложно глазами Цветаевой истина: «Мертвый лежит певец / И воскресенье празднует». Да не обманут здесь читателя обычно привлекаемые и несколько навязшие в зубах «ассоциации с мифом о Христе». Здесь важнее подчеркнуть различие: это не воскресение из мертвых, а воскресение в мертвые, не возвращение во плоти, а воскресение в дух, в ангельски прозрачную (или «световую») природу души. То самое воскресение, которое впервые наметилось в лирике Цветаевой после первого стихотворения Блоку в стихах 27 апреля: «день — умру <…> день — пойму», то есть смерть, являющаяся воскресением в подлинную природу («Ангел»), в полное «понимание».
Что же произошло в начале мая 1916 года? Ведь смерть Блока дана как уже состоявшаяся, дана как результат трагического пути и непонимания окружающими природы Блока: в ней присутствует слабый намек на элемент насильственности («умереть заставили»), обстановка отпевания и вид самого Блока в гробу (сравните: «веки ввалились темные» с «пустыми глазницами» в стихах 25 ноября 1921 года, столь поражавшие тех, кто видели анненковские изображения мертвого Блока) даны так убедительно. Если бы не дата под стихами (подтверждающаяся анализом текстов стихов и писем Цветаевой), то можно было предположить, что стихи написаны после смерти Блока, в августе 1921 года.
Оговоримся. Марина Цветаева в молодости любила «примерять смерть», как любимую одежду, всем восхитившим ее людям. В 1916 году она в стихах «примеряла» ее и Мандельштаму, и Ахматовой. Но никому этот наряд не оказался так впору и ко времени, как Блоку. Смерть Осипа Мандельштама увиделась Цветаевой как преждевременная, венчающая трагический путь, но предстоящая в будущем; смерть Анны Ахматовой — как вневременной и продолжающийся «в веках» неуловимый переход от сна к вечному сну; Борису Пастернаку она предсказала долгую жизнь и в конце «что-то вроде монастыря». И лишь Блок увиделся ей как неуклонно идущий к смерти и даже, по сути, уже умерший.
Мы пока не знаем точно, какие произведения Блока были известны Цветаевой ко времени написания рассмотренных стихов. Знаем лишь, что для прозрений Цветаевой были глубокие и реальные основания: ровно через месяц после написания «Думали — человек!..», 9 июня 1916 года, Блок раз и навсегда перестал быть лирическим поэтом. И этот день завершал собой многомесячный период осознания Блоком того, что целые пласты его души и, следовательно, поэзии сгорели и отмерли.
Период этот, судя по стихам, записям и письмам Блока, начинается с осени 1915 года, и вехами на нем стоят 10 декабря 1915-го, 25 марта и 9 июня 1916 года. После 9 июня 1916-го непрерывный поток лирики Блока, иссякнувший уже в марте того же года, прекратился окончательно, и за исключением последней, яркой предсмертной вспышки «Двенадцати» (и отчасти «Скифов») им не было создано ничего, кроме отдельных стихотворений «на случай» (среди коих одно значительное по содержанию «Пушкинскому дому») и нескольких фрагментов для поэмы «Возмездие», которую ему так и не удалось закончить.
В сознании Блока этот период опустошительно завершал собой весь его непрерывный творческий путь, начатый «Стихами о Прекрасной Даме», оставляя впереди лишь смутную надежду на душевное и творческое перерождение. И, осознавая этот промежуточный «конец», Блок неизменно оглядывался назад, всматриваясь в самое начало пути — в то начало, когда он еще не «разучился» «славить Бога» (1915):
Когда я прозревал впервые,
Навстречу жаждущей мечте
Лучи метнулись заревые
И трубный ангел в высоте (1909);
Ты сел на белого коня,