Образные соотношения «ночных стихов» («Я и дерево (сосна)», «Я и лес», «Я и земля», «Я и ночь, ночное небо») вплотную подводят к следующему за ними циклу стихотворений 15–16 августа, венчающих весь период роста и самопознания апреля — августа. Однако на пути к ним — еще остановка. Неужели все вслушивания и размышления бессонного месяца были связаны лишь означенными выше природными и космическими силами, неужели из них был полностью исключен человек? А если так, то в связи с чем «в ночи моей прекрасной / Ходит по сердцу пила» — ведь означенные соотношения даются и разрешаются как гармонические.
Привлечем некоторые дополнительные данные, небезразличные для понимания душевного состояния Цветаевой в промежутке 8 июля — 16 августа 1916 года. Когда Цветаева в июле вернулась из Александрова в Москву, ее ожидала встреча с вышедшими в свет в московском издательстве «Мусагет» двумя томами Полного собрания стихотворений Александра Блока (второй том вышел в июне, а третий — в июле). Цветаева жила Блоком в апреле — мае и, как мы убедились, не забыла о нем и погрузившись в июне в мир ахматовской поэзии.
И можно представить, как она читала зрелого Блока, второй и третий тома его «трилогии вочеловечивания» и трилогии душевного опустошения. По более поздним свидетельствам, мы можем точно назвать два стихотворения из третьего, завершающего тома, которые потрясли Цветаеву в 1916 году. Как мы уже знаем, Цветаева не слишком внимательно читала (если читала вообще) третий том предшествующего издания стихотворений Блока и навряд ли рыскала по журналам в поисках его опубликованных стихов. Поэтому, хотя оба отмечаемые ею стихотворения и были опубликованы ранее (Сириус, 1914, III), вероятнее всего, она впервые познакомилась с ними в трехтомнике 1916 года (то есть в июле — августе). Но даже если она и читала их ра-нее, то сейчас, в контексте столь продуманно составленных Блоком двух томов трилогии, они должны были прозвучать по-новому. Стихотворения эти — «Седое утро» и «О нет, не расколдуешь сердца ты…».
…Так звучит не слышимое, а оглашаемое, так когда-то на мое внутри-ротное, внутреннее: «Седое утро» — блоковское: «Се-дое утро»…
И об этих же стихах, с точным указанием года, когда прочла и полюбила их:
И так как отродясь люблю серебро, и отродясь люблю огромные кольца, а сейчас (1916 г.) пуще всех колец — строки:
Ты хладно жмешь к моим губам
Свои серебряные кольцы…
Чем столь потрясло Цветаеву «Седое утро», что «внутриротное» оказалось «оглашенным» Блоком, — это тема особая. Пока отметим лишь то, что здесь явственно: тема смутности «туманного утра», изменившего и размывшего то истинное и пронзительное, что было ясно ночью, ночная истина, сменившаяся утреннею трезвостью и сомнительностью.
Нет, жизнь и счастье до утра
Я находил не в этом взгляде!
Не этот голос пел вчера
С гитарой вместе на эстраде!..
Тема, весьма созвучная цветаевским ночным прозрениям июля — августа 1916 года.
Второе стихотворение, «ожегшее» Цветаеву «при первом чтении», также не могло быть ею прочитано «ушами души» до 1916 года и не могло не быть прочитано в 1916 году. Чтобы понять полнее, что же «ожгло» Цветаеву в одном только словосочетании в этих стихах, — дадим ее свидетельство в окружении по смыслу связанных с ним высказываний в эссе «Пушкин и Пугачев».
Есть магические слова, <…> слова — самознаки и самосмыслы, не нуждающиеся в разуме, а только в слухе, слова звериного, детского, сновиденного языка <…>.
Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый.
<…>
Вожатого я ждала всю жизнь, всю свою огромную семилетнюю жизнь.
Это было то, что ждет нас на каждом повороте дороги и коридора, из-за каждого куста леса и каждого угла улицы — чудо — в которое ребенок и поэт попадают как домой, то единственное домой, нам данное и за которое мы отдаем — все родные дома!
<…>
Вожатый во мне рифмовал с жар.
<…>
Есть у Блока магическое слово: тайный жар. Слово, при первом чтении ожегшее меня узнаванием: себя до семи лет, всего до семи лет (дальше — не в счет, ибо жарче не стало). Слово — ключ к моей душе — и всей лирике:
Ты проклянешь в мученьях невозможных
Всю жизнь за то, что некого любить.
Но есть ответ в моих словах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить[23].
Поможет жить. Нет! и есть — жить. Тайный жар и есть — жить.
И вот теперь, жизнь спустя, могу сказать: все, в чем был этот тайный жар, я любила, и ничего, в чем не было этого тайного жара, я не полюбила. <…>
Весь Пугачев — это тайный жар.
И эти потрясшие ее стихи[24], и, вероятно, многие другие Цветаева прочла впервые в 1916 году, скорее всего, в конце июля — начале августа 1916 года. И — жила ими, по собственному признанию, любя больше всего в мире то, что было связано со стихами Блока. И неужели чтение стихов Блока, состояние внутренней восхищенности и обращенности к нему не выразилось в июле — августе ни в одном слове, ни в одном действии?
Среди стихов «ночной» тематики нет прямо связанных с образным строем блоковских стихов или обращенных к нему. В связи с темой «тайного жара», в которой Цветаева узнала себя, и для понимания связанных с Блоком стихов 15 августа необходимо отметить и целиком привести стихотворение:
Не моя печаль, не моя забота,
Как взойдет посев,
То не я хочу, то огромный кто-то:
И ангел и лев.
Стерегу в глазах молодых — истому,
Черноту и жар.
Так от сердца к сердцу, от дома к дому
Вздымаю пожар.
Разметались кудри, разорван ворот…
Пустота! Полет!
Облака плывут, и горящий город
Подо мной плывет.
Это стихотворение — этапное. Четыре темы-образа достигают здесь впервые столь отчетливого звучания, причем одна из них явно возникает «в луче» Блока, а другая явно перекликается с поразившим Цветаеву образом его стихов.
Тема обреченности поэта на «словесный посев», известной его «безответственности», начинает стихи. (Сравните с написанным много позднее Б. Пастернаком: «Другие по живому следу / Пройдут твой путь за пядью пядь, / Но пораженья от победы / Ты сам не должен отличать».) Ответ на мотив «затыкания рта», возникший 8 августа, — найден. Внутренний императив к поэтическому слову, воплощающему и преображающему все то, что хочет воплотиться и преобразиться, — безусловен. А безусловен императив потому, что он не только внутренний — впервые в творчестве Цветаевой он осознается как приказ свыше (или, точнее, извне), исходящий (вторая тема-образ, тесно связанная с первой) от кого-то огромного, «и Ангела и льва». Напомним, что в стихах, предшествующих обретению Блока, звучало: «К изголовью ей / Отлетевшего от меня / Приставь — Ангела», в стихах к Блоку: «Плачьте о мертвом ангеле!» и «имя твое, звучащее словно: ангел», затем к Ахматовой: «От ангела и от орла / В ней было что-то», и, наконец, после стихов к Блоку и Ахматовой в ее поэзии появляется «огромный кто-то: / И ангел и лев». И этот ряд, и все приведенное и сказанное в первой части книги[25] и несколько ранее в настоящей главе, не оставляет сомнений в том, что «в лице Блока», благодаря его существованию, Цветаева наконец обрела в душе и поэзии своего «Вожатого».
Доминирующая тема-образ второй и третьей строфы стихотворения «Не моя печаль…» — это «жар», «пожар». Мотив огня, костра, пожара — изначален у Цветаевой («И тоска, и мечты о пожаре» (1910), «Жажда смерти на костре, / На параде, на концерте» (1913)). Но лишь сейчас, в 1916 году, она осознает, что пожар — в ней самой, что в других сердцах она ищет «черноту и жар» (вспомните «тайный жар» Блока), что этот жар она своим огнем превращает в пожар, в сознании ее возникает образ последнего торжества этой огненной природы своей натуры — взлет вверх, в пустоту (четвертая тема), а внизу — целый горящий город (зданий? сердец?). Образный строй стихотворения, и особенно его последней строфы (пожар и взлет), предвосхищает целиком концовку «Молодца» и непосредственно по его окончании написанного стихотворения «Душа». Да и многие узловые образы и мотивы «Всадника на Красном коне» уже здесь налицо.
И несмотря на то что нам нестерпимо хочется вырваться наконец к вершине, к стихам 15–16 августа, несмотря на то что стихи «Не моя печаль…» — самый подходящий плацдарм для штурма этой вершины, мы, честности и полноты ради, еще ненадолго задержимся.
26–28 июля среди стихов «Бессонницы» возникают и три стихотворения, вошедшие в цикл «Даниил». Они, видимо, навеяны чтением какого-то романа «из английской жизни». Герои их — некий пастор и безнадежно влюбленная в него «рыжая девчонка». И все это не имело бы отношения к нашей теме, если бы пастор не был назван, по ассоциации с библейским пророком, — Даниилом (толкователем снов, пророком своего народа), если бы девчонке не снились его страдания («тебя терзают львы!»), если бы у него не был «синий взгляд», если бы он не говорил, «что в мире всё нам снится», если бы Цветаева не называла его в стихах «толкователь снов», «тайновидец», если бы он не умер от внутреннего потрясения после одинокой игры ночью на органе. Все это вполне подходит к тому восприятию образа Блока, которое присутствует в стихах 1916–1921 годов («сновидец», «всевидец»), и есть основания подозревать, что на этом образе, созданном на базе чужеземных источников, лежит отблеск мучительного для Цветаевой образа Блока и впервые намечается, пробивается еще не сказанная прямо, еще не обращенная к нему мечта о невозможной и желанной встрече.
В пользу этого недоказуемого предположения говорят еще два мотива в завершающем цикл третьем стихотворении. Один из них как будто незначителен: «На его лице серебряном / Были слезы». Серебряное лицо! Вспомним, что все серебряное, по прямому свидетельству Цветаевой, было для нее в 1916 году связано с Блоком. Вспомним, что впервые после этих стихов голова, которая «серебряным звоном полна», и волосы, которые «истекают серебром», появляются в стихах о Блоке-Орфее в ноябре 1921 года, а во сне медиумичной по отношению к Цветаевой дочери в начале 1927 года видится «между нами серебряная голова», которую Цветаева в письме к Пастернаку осмысляет как голову умершего Рильке, занявшего в ее жизни место, близкое к тому, которое всегда занимал Блок.