, который, по утверждению Цветаевой, был вдохновлен Ахматовой и внутренне обращен к ней. В цикл включено стихотворение, обращенное к Блоку, «У меня в Москве — купола горят!..». Вместо посвящения перед стихотворением поставлены инициалы «А. Б.». Стихи Цветаева публикует под своим именем в январском номере журнала за 1917 год.
Одновременно с отправкой стихов в Петроград Цветаева создает поразительное по глубине и страстности стихотворение «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…» (15 августа 1916), где речь идет о борьбе героини (у коей «лес <…> колыбель, и могила — лес») за обладание неким крылатым, но смертным существом, о котором сказано: «…мир — твоя колыбель, и могила — мир!» Стихотворение достойно отдельного исследования; при жизни Цветаевой оно никогда не публиковалось, хотя куда более слабые стихи этого года были включены позже в сборник «Версты». Есть основания полагать, что образ героя стихотворения сложился не без влияния образа Блока. Борьба за обладание героем («Я о тебе спою — как никто другой. / <…> / Я тебя отвоюю у всех других — у той, одной») — отражение тайной, подавляемой мечты о прижизненном соединении, на пути к осуществлению которой встает космическая, «всемирная» природа героя, ускользающая от любой формы присвоения.
Обратим внимание на то, что из всех «Стихов к Блоку» Цветаева выбрала для публикации именно то, которое заканчивается знаменательной строфой: «Но моя река — да с твоей рекой, / Но моя рука — да с твоей рукой / Не сойдутся, Радость моя, доколь / Не догонит заря — зари». Здесь, с одной стороны, просветленное осознание неизбежности земной «невстречи». Но, с другой стороны, образ двух зорь, слившихся в одну сплошную зарю, в поэтике Цветаевой (да и раннего Блока) вовсе не означает невозможного (срав-ним: «Смерть Блока я чувствую как вознесение», «Не хочу его в гробу, хочу его в зорях» — в письме Цветаевой к Ахматовой в августе 1921 года; цит. по: [Саакянц 1981: 430]). Иными словами, здесь, на земле, рука с рукой не сойдутся, но заря, догнавшая зарю, есть образ Вечной Зари, «иной» жизни и иных возможностей, где — кто знает… (ср. в стихотворении «Брожу — не дом же плотничать…»: «на тебя, небывший мой, / Оглядываюсь — в будущее»).
Следующая известная нам попытка Цветаевой «окликнуть» Блока относится к 1920 году, к тем дням, когда она впервые его увидела и услышала. Это событие отражено в записях самой Цветаевой, в уже цитированном письме к Пастернаку, а также описано ее семилетней дочерью. Отметим некоторые важные подробности этой «встречи-невстречи», частично уже названные, но не приведенные в систему другими исследователями.
1. Имели место две попытки передачи стихов Блоку — одна на чтении в Политехническом музее (26 апреля 1920 года по ст. ст.[35]), другая во Дворце искусств (1 мая того же года). В первом случае Цветаева была одна, без дочери, она оказалась с Блоком «рядом, в толпе, плечо с плечом», перед входом в Политехнический музей, «стихи в кармане — руку протянуть — не дрогнула» (письмо Б. Пастернаку от 14 февраля 1923 года по н. ст.). Цветаева не обратилась к Блоку лично, но рукопись со стихами, которая была у нее в кармане (приготовленная к передаче), как явствует из упоминавшейся работы А. А. Саакянц, сохранилась в архиве Блока [Там же: 426]. После стихов стояло: «Москва, 26 апреля 1920 г., ст. ст. Александру Блоку от М. Цветаевой». Рукопись содержит пять стихотворений 1916 года: «Имя твое — птица в руке…», «Нежный призрак…», «Ты проходишь на Запад Солнца…», «Зверю — берлога…», «У меня в Москве — купола горят!..».
Вторая попытка передать стихи имела место 1 мая на вечере во Дворце искусств, когда конверт со стихами Блоку вручила семилетняя Аля. Существует переписанное рукой Цветаевой, переданное Блоку стихотворение «Как слабый луч сквозь черный морок адов…», созданное уже после вечера в Политехническом и оконченное 28 апреля.
Принято считать, что все эти стихотворения были переданы поэту одновременно 1 мая (14 мая по н. ст.) через дочь. Однако, зная чрезвычайную чуткость Цветаевой к «символике дат», отметим, что первые пять стихотворений помечены не датой реального их написания, а датой их предполагавшейся передачи — 26 апреля. И если бы Цветаева передала их в другой день, то она, вероятно, и проставила бы новую дату передачи. Можно предположить, что, не решившись лично вручить стихи Блоку, она нашла иной способ передать их тогда же, 26 апреля. А 1 мая Аля передала поэту лишь одно — только что написанное — стихотворение.
Как известно теперь из воспоминаний В. К. Звягинцевой, с которой Цветаева была тогда дружна, они «были вместе на вечере Блока и передали ему записки» — то есть, как явствует из комментария, стихи Цветаевой и стихи Звягинцевой. Тут речь может идти только о вечере 26 апреля в Политехническом, так как в подробнейшей записи Али о вечере 1 мая Звягинцева даже не упомянута.
2. Передача стихов не была анонимной — под ними стояло имя автора, хотя и не было адреса. Да и передача стихов через Алю, девочку внешне и внутренне необычайную, которую знали люди, близкие Блоку, не обеспечивала полного «инкогнито». Как явствует из письма к Пастернаку от 14 февраля 1923 года и из стихотворения «Как слабый луч сквозь черный морок адов…» (26–28 апреля 1920), Цветаева при первой «встрече» испытала глубокую жалость к уже больному и измученному Блоку, с новой силой поняла, что он не только «некий серафим», но и «святое сердце», страдающее сердце. Однако даже теперь Цветаева не предпринимает никаких решительных шагов для знакомства с Блоком, создавая, однако, «тень возможности» и предоставляя решение — судьбе.
3. Среди переписанных для Блока стихов 1916 года отсутствует, пожалуй, самое разительное по глубине проникновения и предвидения: «Думали — человек!..». Цветаева видит Блока в этом стихотворении уже умершим — и умершим оттого, что никто не догадался о его истинной, особой природе: «и умереть заставили». Исключение этого стихотворения из числа приготовленных к передаче объяснялось, видимо, тем, что Цветаева не хотела поэтическим словом (в магическую силу которого она глубоко верила) усилить разрушительные тенденции в личности и бытии Блока; она хотела поддержать его, обрадовать, принести ему дань своего восхищения.
Проходит восемь месяцев. На рубеже 1920/1921 года, в состоянии сильнейшего беспокойства за мужа, о судьбе которого после разгрома белой армии она ничего не знает, в состоянии готовности к уходу из жизни, Цветаева создает поэму «На Красном коне», где находит завершение образ личного Гения — Ангела, бурное развитие которого началось после «Стихов к Блоку» в 1916 году. Наряду с этим в поэме Цветаевой появляются «портретные черты» Ахматовой в образе Музы («Не Муза, не черные косы, не бусы…») и проводится сопоставление их личных мифологий. Не женственная Муза вдохновляет поэта, а беспощадный Гений определяет всю его жизнь. Героиня стихотворения Ахматовой «Молитва», прочтенного Цветаевой непосредственно перед написанием поэмы, приносит в жертву «и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар» ради победы и славы России, а героиня Цветаевой жертвует куклой (в детстве), возлюбленным и сыном (в сновидениях) ради слияния со своим высшим духовным мужским alter ego — Вожатым.
В феврале 1921 года в том же Большом зале Политехнического музея, где Цветаева впервые слышала Блока, состоялся «Вечер поэтесс», на котором выступила и Цветаева. Четыре с половиной года спустя в очерке «Герой труда» она так описала свои впечатления этого вечера:
…Я в тот день была явлена «Риму и Миру» в зеленом, вроде подрясника, — платьем не назовешь (перефразировка лучших времен пальто) <…>
У эстрады свой масштаб: беспощадный. Место, где нет полумер. Один против всех (первый Скрябин, например), или один за всех (последний Блок, например), в этих двух формах — формула эстрады. С остальными нужно сидеть дома и увеселять знакомых.
Эстрада Политехнического Музея — не эстрада. Место, откуда читают, — дно морей. <…> Голос являемого — глас из глубины морей, вопль о помощи, не победы. Если освистан — конец, ибо даже того, чисто физически встающего утешения нет, что снизу. <…>
Пока Брюсов пережидает — так и не наступающую тишину, вчувствовываюсь в мысль, что отсюда, с этого самого места, где стою (посмешищем), со дна того же колодца так недавно еще подымался голос Блока. И как весь зал, задержав дыхание, ждал. И как весь зал, опережая запинку, подсказывал. И как весь зал — отпустив дыхание — взрывался! И эту прорванную плотину — стремнину — лавину — всех к одному, — который один за всех! — любви.
<…>
Стою, как всегда на эстраде, опустив близорукие глаза к высоко поднятой тетрадке <…>
Я преследовала <…> четыре цели: <…> 3) перекличка с каким-нибудь одним, понявшим (хоть бы курсантом!), 4) и главная: исполнение здесь в Москве 1921 г. долга чести.
Примерно через месяц после этого выступления Цветаева создает стихотворение «Роландов рог». Напомним его начало и концовку (по первой публикации: Современные записки. 1932. № 50. С. 234]:
Как бедный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве…
<…>
Так, наконец, усталая держаться
Сознаньем: долг и назначеньем: драться, —
Под свист глупца и мещанина смех —
Одна за всех — из всех — противу всех,
Стою и шлю, закаменев от взлету,
Сей громкий зов в небесные пустоты.
И сей пожар в груди — тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, рог!
Перекличка образного строя стихотворения с описанием, данным в «Герое труда», несомненна[36]. Там и там повторены мотивы, близкие и дорогие Цветаевой в ее романтической концепции поэта: одинокость поэта — и его связанность с людьми («один за всех»), его долг-назначение: «драться» — и его обреченность на свист и смех мещанина; наконец, обращенность через головы «глупцов» к тому далекому, может быть даже единственному, кто отзовется на его высокую правду. Стоя на эстраде Большого зала Политехнического музея с его восходящими амфитеатром рядами, Цветаева, как и Блок, читала свои стихи (бросала свой «зов») даже на физическом уровне снизу вверх. И, естественно, не могла не помнить, что совсем недавно на этом самом месте она впервые видела и слышала Блока.