От Пушкина до Цветаевой. Статьи и эссе о русской литературе — страница 38 из 67

…хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.

Отсюда — безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы — молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.

(7 марта 1914)

«Лихорадочная жадность жить» выступает здесь как производная безрелигиозности и страха смерти. К письму приложены пять стихотворений 1913 года, во всех пяти присутствует тема смерти. Двумя из этих стихотворений («Посвящаю эти строки…» и «Идешь, на меня похожий…») открывается сборник «Юношеские стихи». Стихи «о юности и смерти» — так сама Марина Цветаева называла свою поэзию этих лет, в которой полнокровные образы жизни соседствуют с образами могилы и смерти, отталкивающими — и притягивающими:

Слушайте! — Я не приемлю!

Это — западня!

Не меня опустят в землю,

Не меня.

(Весна 1913)

Жажда смерти на костре,

На параде, на концерте, —

Страстное желанье смерти

На заре…

(13 ноября 1913)

В 1914 году тема безнадежности, бессмысленности существования нарастает, и в стихотворении на смерть Петра Эфрона (брата Сергея Эфрона), где в начале звонко провозглашено: «Смеюсь над загробною тьмой! / Я смерти не верю!» — конец глух и трагичен: «Письмо в бесконечность. — Письмо в беспредельность — / Письмо в пустоту» (октябрь 1914). Новая вариация той же темы и возникновение мотива желанности насильственной смерти — через год, в октябрьских стихах 1915 года. Одновременно с этим осенью 1915-го вновь (хотя и неуверенно) появляется мотив обращенности к Богу: «Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!» (26 сентября 1915), «Начинает мне Господь — сниться, / Отоснились — Вы» (27 ноября 1915).

С начала 1916 года в творчестве Цветаевой возникают новые интонации и темы; этот год она сама считала важным рубежом и, как известно, выделила стихи 1916 года в отдельную книгу. Несколько упрощая, можно сказать, что стихи января — апреля 1916 года исполнены языческим мироощущением полноты и богатства жизни, сочетающимся с темами личной одинокости, богооставленности и смерти: в стихотворении от 2 февраля она называла себя чернокнижницей, от изголовья которой отлетел Ангел. Однако с апреля — мая 1916 года (то есть с периода первых «Стихов к Блоку») в ее поэзии появляются темы молитвы и воскресения, а с мая — августа — темы личной соотнесенности с Богом. В стихотворении 27 июня 1916 года находим прямое свидетельство о вновь обретенной вере: «Ты в грозовой выси / Обретенный вновь! / Ты! — Безымянный!» Правда, отношение к Богу всегда было у Цветаевой неоднозначным и осложненным богоборческими мотивами, но главного это не меняет. Жизнеутверждающие мотивы в поэзии этого года явно усиливаются после «Стихов к Блоку», жизнь получает новую осмысленность и перспективу. И с этого времени вплоть до октября 1920 года тема ухода из жизни в творчестве Цветаевой приглушается, во всяком случае, не звучит как воля к уходу. Другое дело — готовность уйти. Но и в этом случае речь идет не о небытии, а об уходе в «обетованную землю», «в страну Мечты и Одиночества», «Смерть хоть сим же часом встретим» — этот мотив развивается в годы разлуки с мужем, в первые пореволюционные годы трудного существования Цветаевой в Москве с детьми. Теперь, однако, «готовность к уходу» сдерживается и ощущением долга перед Сергеем Эфроном, вступившим с благословения жены в Добровольческую армию.

Глубина и неизменность преданности Цветаевой мужу подтверждены и всем ее творчеством, и всей ее жизнью. Чувства ее менялись, но при всех переменах преданность оставалась одной из тех констант, которые определяли все параметры жизни. Достаточно упомянуть хотя бы оба ее переезда через российскую границу — туда и обратно (главной причиной их был Сергей Эфрон). Однако новый всплеск «воли к уходу», который мы отметили ранее в стихотворении октября 1920 года, никак не может быть объяснен желанием воссоединиться с мужем, поскольку в стихах Цветаева обращается к нему как к живому. В этом всплеске слышится жажда полного освобождения, устремленность вслед за «ушедшими» перерастает в страстную мольбу о вознесении в запредельность, о переходе в другую жизнь, в которой теперь уже нет для Цветаевой пустоты небытия.

Тревогой о муже пронизаны и еще два стихотворения конца года: «Буду выспрашивать воды широкого Дона…» (ноябрь) и «Плач Ярославны» (23 декабря). В это же время написаны письма — Максимилиану Волошину и Анастасии Цветаевой в Крым. В первом — о муже: «Заклинаю тебя — с первой возможностью — дай знать, не знаю, какие слова найти» (от 21 ноября 1920). Во втором: «Если бы я знала, что жив, я была бы — совершенно счастлива», «Так легко умереть!» (от 17 декабря 1920).

V. Биографический фон: встреча с Е. Л. Ланном

«Тяга к смерти» сочеталась у Марины Цветаевой с неизбывной, клокочущей и изливающейся на окружающих жизненной силой. Она отзывалась на зовы жизни с хищной ненасытностью смертника и тяготела к смерти всей эпической силой невоплотимых в жизни страстей. Самым великим соблазном и даром жизни были для Цветаевой высокие человеческие души. И один такой дар — встреча с писателем, переводчиком и поэтом Е. Л. Ланном — был уготован ей судьбой в самом конце 1920 года. Из писем к Максимилиану Волошину и Анастасии Цветаевой явствует, что Евгений Ланн появился в доме Цветаевой около 16–19 ноября. Вот выдержки из письма Цветаевой от 17 декабря к сестре:

Все эти годы — кто-то рядом, но так безлюдно! <…>

…Стук в дверь. Открываю… <…> «Моя фамилия — Ланн».

Провели, не отрываясь 2 ½ недели. Теперь ок. 10 дней как уехал — канул! — побежденный не мной, а породой.<…>

Это первая — прежняя! — радость, первой Пасхой от человека за три года. <…> Это была сплошная бессонная ночь. — От него у меня на память: «Белая стая» Ахматовой… <…>

Мучительный и восхитительный человек!

<…> У него почти все мои стихи. — Его стихи мне совершенно чужие, но — как лавина! непоборимые.

Оканчивается письмо обращенным к Евгению Ланну стихотворением «Не называй меня никому…», завершающимся так:

Не загощусь я в твоем дому!

Освобожу молодую совесть!

— Видишь, — к великим боям готовясь,

Сам ухожу во тьму.

И обещаю: не будет биться

В окна твои — золотая птица!

Зная «биографию души» и «иерархию образов» Цветаевой, трудно переоценить значение выражения «первой Пасхой от человека за три года». Три года — это ноябрь 1917 — ноябрь 1920 года. Этому времени предшествует 1916 год — год «открытия» ею Чурилина, Мандельштама, Ахматовой и, что особенно важно, Блока, с которым у Цветаевой уже в стихах 1916 года связана тема Христа и Воскресения, то есть Пасхи. На этом фоне ясно, сколь глубоко отозвалась Цветаева на встречу с Ланном, сколь высоко она его ставила.

Приведенные в письме стихи — не единственные, связанные с Евгением Ланном. Еще одно стихотворение, кончающееся словами «этюд Паганини» (декабрь 1920), также навеяно образом внешне похожего на Паганини Ланна. Начало этого стихотворения «Короткие крылья волос я помню / Мятущиеся между звезд», мотив мучительного музыкального восхождения «все выше и выше» и призыв в конце «Господь, ко мне!» могут рассматриваться как истоки некоторых образов и мотивов поэмы «На Красном коне» (например — первая «портретная черта» героя поэмы «два крыла светлорусых, — / Коротких — над бровью крылатой»). Думается, что встречу и бесповоротную разлуку с Евгением Ланном, воспринятым Цветаевой как высокое воплощение мужского начала, можно рассматривать как один из импульсов, способствовавших созданию и поэмы, и ее центрального образа.

VI. Поэма «На Красном коне» и образ ее главного героя

И вот наступает 31 декабря, первый день работы над текстом поэмы «На Красном коне». Но этим же числом помечено и последнее стихотворение «Лебединого стана», которым Цветаева «закрывала тему». И в этом стихе, обращенном к Сергею Эфрону и к Белой армии, неожиданно доминирует оптимистичная интонация. Цветаева, три года воспевавшая дело, обреченность которого была ей ясна, завершает трехлетие и этот год «заклятием на жизнь», новогодним величанием, здравицей уцелевшим. В этот же день она начинает писать поэму «На Красном коне» и за пять дней создает произведение в 289 строк. (Полный первоначальный вариант поэмы датирован в сборнике «Разлука» 31 декабря 1920 — 4 января 1921.) Само течение событий, освободившее Цветаеву от темы добровольчества и поставившее ее и ее близких на грань жизни и смерти, связанное с этим и с появлением Евгения Ланна напряжение душевных сил, наконец, наступление Нового года, всегда воспринимавшееся Цветаевой в числе мистически осмысленных дат, а в данном случае означавшее для нее конец целой эпохи, — все это раскрепостило сдерживаемые до времени «императивы души» и породило «непобедимые ритмы» (А. Белый) поэмы, центральный образ которой Гений — Ангел — Всадник давно вызревал в ее поэзии и еще долго требовал от нее различных воплощений. Поэма, написанная от первого лица как глубоко личная исповедь, представляет собой попытку осмыслить жизненный путь героини как путь смертоносных отречений от всяческих земных привязанностей, вплоть до самых безусловных, во имя некоего Гения, той точки притяжения, которой беспощадно подчинена ее душа.

Нельзя пройти мимо тех расшифровок центрального образа поэмы, которые даны Ариадной Эфрон и А. А. Саакянц, опирающихся, возможно, на неизвестные нам источники:

Красный конь — крылатый конь (у древних греков — Пегас) — символ поэтического вдохновения. У Цветаевой этот образ сливается с образом всадника-Гения, мужского воплощения Музы [Цветаева 1965: 767].

В поэме «На Красном коне» (1921), зашифрованной посвящением Анне Ахматовой, впоследствии снятом, предстает сложный, динамичный