От Пушкина до Цветаевой. Статьи и эссе о русской литературе — страница 51 из 67

Итак, Блок стал «живым и хвалимым». И среди дежурных цитат, вырванных из контекста строчек, доминируют, пожалуй, две, выражающие чуть ли не основную «линию искажения» душевного облика Блока. Обе эти строки используются, чтобы подчеркнуть «жизненность» Блока, якобы безусловно доминирующее в его творчестве жизнеприятие, причем в понятие «жизни» вкладывается содержание, угодное и доступное полуофициозным толкователям Блока.

Вот эти две фразы, зачастую выносимые в заголовок юбилейных статей о Блоке:

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

и

О, я хочу безумно жить.

Подобных строк в поэзии Блока немного, во всяком случае, значительно меньше, чем строк, выражающих куда более пессимистическое отношение к перспективе «жить». Но даже если взять эти две строки вырванными из контекста, то и тогда смысл их, с позиций «жизнелюбов», — странен. Первая фраза написана в октябре 1907 года, 27 лет от роду, что, учитывая раннее формирование и короткую жизнь Блока, — немало. И в ответ на нее, эту строку, если брать ее изолированно, хочется спросить: «Только узнаёт жизнь? В 27 лет? Не поздновато ли?»

Вторая фраза — из стихотворения, начатого в 1909 году и законченного в 1914-м, за два года до того, как Блок перестал быть лирическим поэтом. И в ответ на мучительное признание тридцатитрехлетнего поэта можно лишь содрогнуться: за два года до того, как пресечется единственный в России голос, — он только хочет (безумно) жить. Да услышьте же, он еще не начал жить! Он безумно и честно старается жить, как вы!

А если взять обе фразы в контексте стихов, то «жизнеприятие» даже этих, самых жизнеприемлющих у Блока строчек окажется еще более сомнительным. И хотя стихи 1907 года были написаны на гребне отдачи стихии любви, этой «весне» и «мечте», что и повлекло за собой узнавание и приятие жизни и в других аспектах, но даже в это время Блок не забывает, что эта встреча с жизнью — «враждующая встреча», что она неизбежно повлечет за собой «мучения» и «гибель», и ставит эпиграфом лермонтовские строки, последняя из коих «за жар души, растраченной в пустыне» — в той пустыне, которой для него в 1916 году и обернется жизнь.

Во втором стихотворении — 1914 года — безумное желание жить в последующих строчках раскрывается как увековечение, вочеловечивание, воплощение — надо полагать — в слове, так как слово и есть дело поэта. Таким образом, «хочу безумно жить» означает «хочу увековечить, вочеловечить, воплотить — в слове», то есть хочу, чтобы свершилось мое предназначение полностью. Это — особая жизнь, возможная только на грани жизни земной. А далее, в этом же стихотворении: «Пусть душит жизни сон тяжелый, / Пусть задыхаюсь в этом сне», — и в концовке упование на слова одинокого в поэзии Блока и несколько неопределенного «юноши веселого», олицетворяющего некий «земной суд» будущего.

Итак, даже в этих стихах присутствует тема непреодоленной изначальной и врожденной отчужденности от жизни, жажда узнать ее и приятие в первую очередь — любви и творчества в ней, но с непреложным знанием, что эта встреча — враждебная, что жизнь душит поэта, что он будет уничтожен ею. Невольно вспоминается слово глубоко знавшего и любившего Блока К. Чуковского, сказанное вскоре после смерти поэта: его приятие жизни — «самообман иностранца, старавшегося примириться с чужбиной» («Александр Блок как человек и поэт») [Чуковский, т. 8: 140]. И если мы обратимся не к отдельным стихам и строкам, а ко всему творчеству поэта, к темам и образам, повторяющимся не дважды, а многократно, в течение всей жизни, то слова Чуковского — подтвердятся.

Для понимания отношения Блока с жизнью вообще весьма показателен автобиографический цикл «Жизнь моего приятеля» (восемь стихотворений 1913–1915 годов), где в первом звучит: «Жизнь? Какая это малость!», а последнее, на котором еще остановимся особо, называется «Говорит смерть:».

Правда, могут напомнить, что «жизнь» невероятно высоко ставится, возносясь даже над искусством, в восьмистрочном шедевре «Как тяжело ходить среди людей…»:

Чтобы по бледным заревам искусства

Узнали жизни гибельной пожар!

Но весь контекст убеждает, что здесь жизнь — это не жизнь во всем объеме понятия, не деловая и бытовая жизнь, а «игра трагических страстей», та стихия страстей, на которую Блок временами так мощно отзывался. Да и итог даже этого любимейшего пласта жизни (только ли земной жизни — это еще вопрос) уже дан и в самом стихотворении (поэт только притворяется еще непогибшим), и даже до него — в эпиграфе из Фета: «Там человек сгорел» (то есть сгорел живьем, еще задолго до смерти).

Теперь, оставив в стороне тему «жизни» у Блока, которую изолированно брать неправомерно, обратимся ко всему его словесному наследию и постараемся проследить в нем развитие целой взаимосвязанной системы тем и образов, о которой ныне говорят мало и неполно, а в дни юбилея просто замалчивают.

Всех, и врагов и друзей, всегда поражала ненормальная, патологическая правдивость Блока. Примеры ее известны и многочисленны. Так давайте же, в виде исходного принципа, будем верить этому апостолу правдивости, этой «сплошной совести» в той области, где он выражался полнее всего, — в стихах. Собственно, на это вся наша ставка. Иначе как бы мы решились нашими бедными словами убеждать современников в том, в чем Блок не сумел убедить их своими магическими строками. Штука же в том, что за магией слова в наше время видят лишь магию искусства слова, то есть поэзию, и многое списывается «на поэзию», «на стихи», «на красоту». Мы же, пересказав Блока «простыми словами», минуя чары ритма и мелодии, попытаемся обнажить стоящую за ними голую правду духа и души, тот «пожар страстей» (и, добавим, хлад прозрений), перед которым искусство — лишь «бледное зарево». Итак, для начала беспощадно поверим в документальную летопись души, запечатленную в стихах.

22 октября 1920 года, за девять месяцев до смерти, Блок записывает в дневнике: «Гумилев и Горький. <…> Как они друг друга ни не любят, у них есть общее. Оба не ведают о трагедии — о двух правдах» [Блок, т. 7: 371].

Как же должен был разрываться внутри себя этот правдивейший человек, если к концу жизни он подошел с двумя правдами, сосуществование которых — трагедия? Эта запись, сделанная в предсмертный год, — ключ ко многому. Формально идея «двух правд» в русской литературной традиции восходит к разговору Ивана с Чертом, где Черт говорит о сокрытой от него Божественной правде и правде собственной. По существу же разнообразные вариации присущей человечеству идеи «двух правд» идут из дописьменной глубины человеческой истории, и идея эта либо дана, либо не дана той или другой личности. Заметим, что для Черта существование двух правд — не трагедия: «…пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище…» [Достоевский, т. 15: 82]. Иван же не выносит созерцания «двух правд» и поначалу запускает в Черта стаканом, а затем, в конце, сходит с ума.

Заметим, что и самое глубокое и беспощадное из философских эссе Марины Цветаевой (во многом являющейся родной «сестрой» Блока) кончается сопоставлением «двух правд»: «страшного суда совести», на котором только с таких, как она, и спросится, и «страшного суда слова», на котором она чиста.

У Блока «две правды» не совпадают с «двумя правдами» Цветаевой, вернее, граница между ними (или, возможно, бездна между ними) пролегает не там, да и сама бездна у Блока, пожалуй, пострашней.

Мотив «двух правд» отчетливо присутствует у Блока в Прологе (1911) к его так и не оконченной, ориентированной на «правду земную», на время и историю поэме «Возмездие».

Однако если здесь отчетливо разделены и область вневременного, Божьего (или зияющего пустотой), не измеримого земными законами (случай), и область временного (начала и концы), творчества и действия, добра и зла, то сопоставление их — не трагично. В поэме «Возмездие» Блок предпринял неудавшуюся попытку преодолеть наличие двух правд путем создания произведения по канонам «правды земной», но перед лицом Той, которая изначально была сопричастна образу Бога, а в тексте поэмы почти сливается с Ним (смотрите строки 41–66 Пролога).

Для постижения «трагедии двух правд», бездны, их разделяющей, необходимо внимательно прочесть стихотворение «Художник» (12 декабря 1913), являющееся ключевым для понимания личности Блока. Приводим его целиком и просим читателя прочесть его не как стихи, а как беспощадно искреннее свидетельство самого правдивого из поэтов о самом сокровенном.

ХУДОЖНИК

В жаркое лето и в зиму метельную,

В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,

Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную

Легкий, доселе не слышанный звон.

Вот он — возник. И с холодным вниманием

Жду, чтоб понять, закрепить и убить.

И перед зорким моим ожиданием

Тянет он еле приметную нить.

С моря ли вихрь? Или сирины райские

В листьях поют? Или время стоит?

Или осыпали яблони майские

Снежный свой цвет? Или ангел летит?

Длятся часы, мировое несущие.

Ширятся звуки, движенье и свет.

Прошлое страстно глядится в грядущее.

Нет настоящего. Жалкого — нет.

И, наконец, у предела зачатия

Новой души, неизведанных сил, —

Душу сражает, как громом, проклятие:

Творческий разум осилил — убил.

И замыкаю я в клетку холодную

Легкую, добрую птицу свободную,

Птицу, хотевшую смерть унести,

Птицу, летевшую душу спасти.

Вот моя клетка — стальная, тяжелая,

Как золотая, в вечернем огне.

Вот моя птица, когда-то веселая,

Обруч качает, поет на окне.

Крылья подрезаны, песни заучены.

Любите вы под окном постоять?

Песни вам нравятся. Я же, измученный,