«легкий огнь, над кудрями пляшущий, — / Дуновение — Вдохновения!», а никак не волошинский всепожирающий пожар. В другом новозаветном речении (Мф 3, 11–12): «Он будет крестить вас Духом Святым и огнем; лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое, и соберет пшеницу Свою в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым» — сжигающий огонь хотя и сопоставлен со Святым Духом, но отнюдь не тождествен ему. Святой Дух дан здесь как энергия, аккумулирующая все духовно ценное, а огонь — как сопутствующая ему сила, уничтожающая все, непригодное для житницы Духа[61].
Вот с этим евангельским сжигающим огнем, таинственным спутником Святого Духа, пожирающий огонь волошинской поэзии образно куда более родственен, нежели с неуловимыми огнеподобными проявлениями собственно Духа Святого. Близок волошинский образ Божественного пожара, бушующего в мире и в человеке, и к образу грозного Еди-ного Бога Ветхого Завета, явления которого часто сопровождаются огнем, грозой и бурями, смертельными для грешников, ужасными для обычных людей, но наполняющими избранных трепетом, восторгом и священным пророческим безумием.
М. Волошин не столько «верил в Бога», сколько «верил Богу». Верил Его абсолютной полноте, объемлющей всё (включая и Дьявола), верил в благой замысел и благой итог, верил в необходимость и скрытую благостность любых (в том числе и самых жестоких) средств, ведущих к достижению этого итога. Более того, при довольно редких и неразвернутых образах Божественной полноты, Божественного замысла и итога образы безжалостного Божественного творчества, сжигающего и преображающего огня являются доминирующими в его зрелой поэзии. Можно сказать, что лучше всего знаком ему был Бог Огонь, что он верил Богу Огню, что, когда он говорит о Едином Боге и даже о Боге Сыне, в Их ликах также проступают «огненные черты».
Не тот ли, кто принес «Не мир, а меч»,
В нас вдунул огнь, который
Язвит и жжет, и будет жечь наш дух…
Осознание своего «огнепоклонства» произошло в поэзии Волошина не сразу. Достаточно определенно (хотя и не достигнув сжатости и убедительности формулы) оно впервые прозвучало лишь в 1912 году:
Так странно, свободно и просто
Мне выявлен смысл бытия,
И скрытое в семени «я»,
И тайна цветенья и роста:
В растеньи и в камне — везде,
В воде, в облаках над горами,
И в звере, и в синей звезде
Я слышу поющее пламя[62].
Итак, суть бытия, физически ощущаемая в любом его проявлении, — это «поющее пламя», то есть ревущее пламя, пламя, раздуваемое ветром. Замена ревущее на поющее подчеркивает благостный и творческий характер огненной стихии. Соотнесенность этого всеприсутствующего огня с мировым творческим духом выражено в стихотворении, приблизительно датируемом 1911–1913 годами:
Неистощимо семя духа,
И плоть моя — росток огня.
Осознание своей «огненной природы» и «огненного апостольства» было дано М. Волошину накануне 1914 года, года вступления земли в эпоху «испытания огнем». В дальнейшем тема безжалостной, сжигающей и преображающей Божественной любви становится краеугольной в поэзии Волошина 1915–1923 годов.
Особняком по отношению ко всему написанному о М. Волошине (и возвышаясь надо всем) стоит эссе Марины Цветаевой «Живое о живом». Волошин воссоздан из глубины ее благодарной и зоркой души столь целостным, в таком единстве на первый взгляд несовместимых свойств и истоков, что для пишущих о нем как о целостной личности после Цветаевой, казалось бы, остаются лишь разработка отдельных намеченных ею тем и несущественные дополнения.
Однако мы осознаем, что образ Волошина, данный в заголовке и в начале нашей статьи, плохо согласуется с образом того апостола добра и миротворчества, который встает с цветаевских страниц.
У нас нет ни малейшего сомнения в достоверности цветаевского ви´дения личности Волошина. Но Цветаева встретила его в трудный момент своего вступления в жизнь, охваченная недоверием к ней и протестом, доходящим до самоубийственных порывов. Ровно и сильно греющее тепло его любви и мудрости, прокаленная земля его Коктебеля утвердили в ней доверие к людям и земле. Цветаева полюбила и воссоздала Волошина во всей полноте его жизненности, бытийности, земнородности, не упустив и «огненные черты» его физической и душевной природы. Стихов его она касается бегло, считая их скорее «принадлежностью его сознания», а не проявлением его глубинного «мифа». Мы же извлекаем свои представления о мирочувствии Волошина в первую очередь из его стихов, особенно из поэзии зрелого Волошина 1915–1923 годов, которую Цветаева совсем не затронула в своем эссе. Поэзия Волошина, на наш взгляд, полно и, насколько это возможно, адекватно отражает самые глубинные и тайные его знания и прозрения о мире, Боге и человеке, тот «прамиф», из которого он вырос и который «помнил», и тот «миф будущего», который он, как умел, творил своей жизнью и своим искусством.
По слову самого Волошина,
Есть два огня: ручной огонь жилища,
Огонь камина, кухни и плиты,
Огонь лампад и жертвоприношений,
Кузнечных горнов, топок и печей,
Огонь сердец — невидимый и темный,
Зажженный в недрах от подземных лав…
И есть огонь поджогов и пожаров,
<…>
Огонь, лизавший ведьм и колдунов,
Огонь вождей, алхимиков, пророков,
Неистовое пламя мятежей,
Неукротимый факел Прометея,
Зажженный им от громовой стрелы.
Цветаевой огненное начало Волошина явлено было через личное общение, через образ огня сердец, жилища и земли, огня греющего, а если и обжигающего соприкасающихся с ним, то лишь так, как пламя гончарной печи обжигает стенки кувшина. В стихах же периода революции Волошин предстает как личность, обращенная не к другим личностям, а к космическим и историческим энергиям и катаклизмам, как поэт, воспевающий «неистовое пламя мятежей» (вопреки боли и протесту своего человеческого «я»). На таком огне обжигаются стенки иных, громадных сосудов, именуемых государство, нация, цивилизация; единичные же личности зачастую мучительно гибнут в этом пожаре. Да и стенки гигантских сосудов, обожженных огнем одного мятежа, лопаются и гибнут в пламени следующего, и так без конца, доколе, по Волошину, Господь не «переплавит плоть».
Тот образ Волошина, который мы пытаемся воссоздать из его стихов, прозы и биографии, не противостоит цветаевскому, а лишь дополняет его, показывая иные стороны этой емкой личности. Отметим, что в своем эссе «Живое о живом» Цветаева, как это часто у нее, о самом главном, самом глубинном и высоком говорит как бы вскользь, лишь означая его присутствие. В ее эссе надо всем встает образ Тайны Волошина, той тайны, о которой сказано: «этой тайны не узнал никто», «Макс принадлежал другому закону, чем человеческому», той «самотайны», которая, по Цветаевой, не осталась «ни в стихах, ни в друзьях».
М. Волошин определял свой земной путь в первую очередь как «путь певца». Полагаем, что именно в поэзии его (оставшейся, видимо, чуждой, а частично и неизвестной Цветаевой) легче всего улавливаются отблески этой глубинной Тайны, того «нечеловеческого закона», которому он был подвластен и который в разные периоды жизни по-разному соотносил с постепенно открывавшимися ему «человеческими законами». Сказанное в полной мере относится к стихам, вошедшим в завершенный 20 мая 1920 года текст «Россия распятая».
Настоящая статья — не комментарий к тексту «Россия распятая», хотя и тесно связана с ним. Прозаическая часть текста была создана Волошиным «в виде комментариев и предпосылок» к его стихам о России 1917–1919 годов и, как изложение взглядов Волошина на русскую историю и современную «политику», оказалась столь цельна и выразительна, что не нуждается в дополнительном комментарии. Но, пытаясь прозой пояснить поэзию, Волошин, видимо, в интересах дела («третьего дела поэта», по Блоку — введения поэзии в обиход человечества) невольно расколдовал поэзию в прозу, разъясняя, несколько снизил ее до уровня прозаического комментария. Комментарий создавался не только перед лицом Высшего в себе, но и перед лицом слушателей, остро больных пристрастиями данной исторической минуты. В итоге (и это можно показать и доказать) некоторые из религиозно-историософских прозрений его духа и поэзии оказались сниженными и упрощенными в прозе. Кроме того, ни конец 1919 года, коим датируется позднейшее из вошедших в текст «Россия распятая» стихотворений, ни май 1920 года, когда лекция была завершена, не являются естественным и пригодным для подведения итогов рубежом ни в истории России, ни в жизни Волошина, поэтому текст «Россия распятая» не всегда дает самое верное и полное представление о том, как Волошин осмыслял и переживал судьбы России и Европы.
Поэтому задача наша — поместить текст лекции в контекст мощной, неизменной и развивающейся личности Волошина, запечатленной в живом потоке всей его поэзии и биографии, проследить развитие тех сторон его личности и тех тем и образов его поэзии, которые становятся определяющими в стихах 1917–1919 годов, и этим заострить внимание современного читателя на глубоко актуальных и трагических аспектах мирочувствия большого поэта и мыслителя, глубоко и осознанно переживавшего вместе с Россией и Европой переломную в истории человечества эпоху.
К сожалению, для автора настоящей статьи недоступна бóльшая часть волошинских материалов, хранящихся в архивах СССР, в частности его дневники, полные тексты многочисленных автобиографий и ответов на вопросы. Наши наброски носят сугубо предварительный характер и опираются в первую очередь на анализ образного строя глубоко личной поэзии Волошина. Привлекаются, естественно, и другие доступные материалы. Полагаем, что узость источниковедческой базы, при всей ее уязвимости, имеет и одно преимущество: внимание заостряется на системе тем и образов, которая присуща именно