Чуть дальше по Литейному торчит «готическая башня» Дома офицеров. Такие башни видны в Петербурге здесь и там и весьма характерны для утвердившейся в начале века «архитектурной эклектики», черпающей выразительные элементы в ушедших эпохах. Нередко именно в этом здании представители «лучших семей» устраивали свои офицерские «суды чести», вынося свои жесткие приговоры. Порой смысл в них был. Излишняя вольность нравов, свойственная красавцам-гвардейцам, как правило, кутилам и богачам, как-то здесь регулировалась ими же. Среди гвардейцев, например, было принято иметь на содержании «прима-балерин». Это позволяли себе великие князья, и даже Николай II, влюбленный в балерину Кшесинскую, чей знаменитый дворец на Петроградской есть, пожалуй, лучший памятник эпохи модерна в нашем городе. Но гвардейца, женившегося на балерине, «суд чести» никогда бы не оставил в полку. Как горько, со слезами прощался со своей возлюбленной гвардеец Николай II — об этом пишет в своих мемуарах Кшесинская, женщина сильная, и без царя сумевшая сделать блистательную карьеру. Но другого хода, как ради правильной женитьбы на немецкой принцессе оставить балерину, у Николая не было: терять честь и авторитет царь не мог. «Лучшие фамилии» должны были сочетаться браком только с другими «лучшими фамилиями» — за этим следили строго. Но что удивительно — «суд чести» не менее сурово осуждал гвардейцев, оставивших своих возлюбленных балерин грубо, без достаточных объяснений и без какого-либо финансового обеспечения. За такое «суд чести» тоже требовал «выйти из полка», дабы не позорить его.
В другие времена нравы несколько изменились. Именно тут, в Доме офицеров, по «Ленинградскому делу» в 1947 году судили руководителей Ленинграда — Попкова, Кузнецова и их помощников. Многое сплелось в «Ленинградском деле», и одна из составляющих — постоянная ненависть Сталина к «слишком независимому» нашему городу. Что важно — именно подсудимые сделали так много в блокаду, руководили обороной, потом восстанавливали город. Судить таких людей было весьма неблагородно — но об этом понятии в те времена вспоминали лишь как о «пережитке». Много было ужасного в этом процессе. Так, в момент совершения приписываемых им преступлений смертная казнь была отменена. Разрешена она была специальным указом в конце суда и преподнесена обвиняемым как страшный «подарок». Известно, что к прошлому новые законы применяться не могут — но тут «сделали исключение». Осужденных расстреляли буквально через несколько часов, совсем недалеко, в Большом Доме.
Но хватит об этом! Удаляемся по Литейному от Невы, ближе к Невскому. Идут обычные доходные дома XIX века. Но какие тут жили люди!
В Преображенском полку
В этом районе, как говорилось прежде, в Преображенском полку, недалеко от Преображенского собора, я познакомился с Бродским и Довлатовым и многими другими. Почему-то все мы оказались почти что «ребятами с одного двора». Бродский жил на Пестеля, а я долго учился в школе напротив. Довлатов жил на улице Рубинштейна, перейдя Невский. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И хотя подслеповатая власть плохо в нас разбиралась, и даже речи пока не было, чтобы признать хоть кого-то из нас, чувствовали мы себя победителями — мол, трофеи всегда успеем собрать. Статус победителей подтвердился гораздо позже. И далеко не для всех. Но восторг того времени испытали многие. Может, потому поколение шестидесятников и стало таким нахальным и так много сделало, что юность наша прошла, где надо.
Иосиф Бродский
На углу Литейного и улицы Пестеля поднимается роскошный, выстроенный в пышном восточном стиле, дом Мурузи. Его литературная слава сложилась уже задолго до нашего рождения.
Удивительно, что Бродский, сын военного журналиста, никак вроде бы непричастного к высшим сферам искусства, вдруг еще в детстве оказался жителем легендарного дома Мурузи, знаменитого пышного «чуда эклектики» на углу Литейного и улицы Пестеля. Тут не может не возникнуть опять тема какой-то предопределенности, высшего промысла и т. п. Перед революцией, оказывается, домом этим владел генерал в отставке Оскар Рейн. Знал ли об этом наш знаменитый современник, поэт Евгений Рейн, друг и, как он скромно признается, учитель Бродского, неоднократно посещавший его в этом доме?
Также из жильцов этого дома был широко известен купец Абрамов, прославлявший свою продукцию в стихах собственного сочинения. Так что литераторы в этом доме жили давно. В дворовом флигеле, на четвертом этаже, жил писатель Н. Лесков. В этом доме был знаменитый литературный салон Д. Мережковского и 3. Гиппиус. Здесь бывали Блок, Белый. В 1918 году сюда, в заброшенную квартиру князя Мурузи, случайно забрели писатели К. Чуковский и А. Тихонов (Серебров) и решили здесь учредить литературную студию. Преподавали в ней К. Чуковский, Н. Гумилев, М. Лозинский, В. Шкловский. Среди студийцев были М. Зощенко, М. Слонимский, И. Одоевцева. Н. Гумилев учредил здесь в 1921 году «Дом поэтов». Н. Берберова, тогда начинающий молодой поэт, вспоминала о Гумилеве: «Он взглянул на меня светлыми косыми глазами с высоты своего роста. Череп его, уходивший куполом вверх, делал его еще длиннее. Он был некрасив, я бы сказала — немного страшен своей непривлекательностью: длинные руки, дефект речи, надменный взгляд, причем один глаз все время отсутствовал, оставаясь в стороне. Он смерил меня взглядом, секунду задержался на груди и ногах». После он сказал ей: «Я сделал Ахматову, я сделал Мандельштама. Теперь делаю Оцупа. Я могу, если захочу, сделать вас».
Иосиф Бродский прожил здесь с 1949 по 1972 год и стал тут великим великим поэтом. Здесь он выходил на балкон, смотрел на часы Преображенской церкви, отсюда уезжал — в геологические экспедиции («С высоты ледника я озирал полмира»), потом — в ссылку в Норинское, потом — навсегда в Америку. Много замечательных людей жили в доме Мурузи. Но мемориальная доска — только одна: «Здесь с 1949 по 1972 год жил поэт Бродский».
Оказавшись в одной компании, в молодости мы часто встречались с ним. Хорошо помню его мучительную стеснительность, переходящую в высокомерие и дерзость — уже тогда он начал четко выстраивать свою великую судьбу. Говорил он сбивчиво, невнятно, заикаясь, отводя глаза. Зато когда начинал читать стихи, побеждал нас всех небывалым напором, страстностью, шаманским завыванием, но главное — длиной и мощью, образной роскошью своих стихов, их горечью и надрывом, а также необузданностью бескрайней эрудиции, сразу ставящей его стихи в самый высокий ряд.
Потом, после судов и ссылок, он уехал. Тогда казалось, что уезжают навсегда, в небытие — или мы в небытии остаемся. То, что мы никогда больше не увидимся, было ясно всем.
Потом железный занавес приподнялся, и пришли его книги. Мы услышали о его мировой славе и Нобелевской премии. Вот так «кореш с нашей улицы»! Как же я волновался, когда вдруг выпала возможность полететь в Америку и увидеть его! Организуя семинар по русской литературе в Коннектикат-колледже, он пригласил своих старых знакомых — переводчика Виктора Голышева и меня. С нами летела и замечательная московская поэтесса Таня Бек.
Помню утро в маленьком домике в Коннектикат-колледже, в светлой гостиной на первом этаже. Шла беседа со студентами-русистами, и вдруг переводчик Голышев, закадычный друг Иосифа, сидевший в гостиной лицом к окну, воскликнул:
— О! Его зеленый «мерседес»! Приехал!
И вот в прихожей, невидимой нам, скрип его шагов, быстрая, картавая, чуть захлебывающаяся от волнения речь — «на слух» Иосиф почти не изменился. А «на вид»? Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимал, что волнение не только от предстоящей встречи с бывшим приятелем, таким же нищим и безвестным, как все мы, сделавшимся вдруг гением, известным всему миру, нобелевским лауреатом — главное волнение от предстоящей сейчас встречи со Временем. Прошло двадцать пять лет, все плавно шло, и ничего вроде не изменилось — но вот сейчас предстоит глянуть Времени прямо в лицо. И вот он входит.
— Валег,а п,гивет! Ты изменился только в диамет,ге.
— Ты тоже.
Хотя это совсем не так! На нем отпечаталось все до грамма — чего ему стоила вторая жизнь и Нобелевская награда. Не меньше, уверен, изменился и я — хотя поводов меньше.
— В первый раз выступал в этом калладже за двадцать долларов! — улыбается Иосиф.
Чувствуется, что он всеми силами старается убрать отчуждение, возникшую дистанцию — словно ничего не изменилась меж нами за эти пустяковые двадцать пять лет, все как прежде, приятели-друзья. Хотя добродушие его, как мне уже объяснили, распространяется лишь на прежних друзей, приехавших ненадолго (в этот раз он сам пригласил нас). Но если кто тут надолго окопался и пытается проложить себе путь, используя Иосифа, — того ждет совсем другой прием. «В багрец и золото одетая лиса» — как сказал об Иосифе один из известных московских поэтов и остроумцев, которому лучше знать эти дела.
Да, изменился лауреат — теперь в нем уверенность и твердость, прежней дрожи почти не видать. Одет он абсолютно небрежно (пусть те, кто еще пробиваются, одеваются аккуратно!) — на нем какая-то мятая размахайка цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку, такие же штаны. Продуманность видна разве что в том, что одет он демонстративно небрежно. Его высокая породистая жена из старой русской эмиграции, ставшая уже почти совсем итальянкой, здоровается сдержанно (или отчужденно) и усаживается в сторонке. Ну ясно — она любит Бродского теперешнего — и зачем ей эти смутные, нервные, тяжелые воспоминания из прежней жизни, которые я привез сюда?
Вот воспоминание-вспышка. Встреча на углу Кирочной и Чернышевского, в шестьдесят каком-то году. Он с первой своей женой, тоже высокой и красивой, Мариной Басмановой.
— Вале,га п,гивет! Мне очень понравились твои гассказики в «Молодом Ленинг,гаде».
«Рассказики»! Величие свое он строил уже тогда! Мне тоже хотелось сказать, что мне тоже понравился его «стишок» — странный, непонятно почему отобранный равнодушными составителями (и кстати, единственный, напечатанный здесь). Господи — как, что и почему тогда печатали? Тяжелые, нервные годы. Но заквасились мы там и тогда, в нашем «Преображенском полку» — а дальше уже только реализовались, кто где и как смог.