От Пушкина к Бродскому (Путеводитель по литературному Петербургу) — страница 16 из 41

Инициатива разговора с русистами переходит, естественно, к нему. Да — он по-новому научился говорить — настоящий международный профессор. Интересная находка — заканчивать каждое свое утверждение вопросительной интонацией, как бы требующей немедленного общего подтверждения. «Так развивалась русская история, да?» «И этот стих был очень плохой, да?»... Что-то наполовину английское слышится в этой интонации. И действие ее неотразимо. Потом я наблюдал, как десятки наших продвинутых филологов копировали эту интонацию, становясь тем самым в ряд «непререкаемых».

После беседы мы идем на выступление, проходим через замечательный кампус — белые домики студентов, привольные лужайки с раскидистыми дубами, запах скошенной травы.

В большом зале сначала что-то говорим мы с Голышевым, я читаю свой рассказ «Случай на молочном заводе», о шпионе, залезшем в творог, который пришлось съесть. Американцы «врубаются», смеются, аплодируют. Потом на трибуну выходит Бродский. Прокашлявшись, он, чуть картавя, начинает читать — и мое сердце обрывается, падает. Что так действует — голос? или — слова?

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,

Жил у моря, играл в рулетку,

Обедал черт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

Трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

Надевал на себя, что сызнова входит в моду,

Сеял рожь, покрывал черной толью гумна

И не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,

Жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

Перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

Из него будет раздаваться лишь благодарность.

Была тишина. Потом — овация. Он стал читать этот стих уже по-английски.

Потом мы сидели на краю огромного зеленого поля. Спортсмены двух колледжей — в желтом и зеленом — играли в американский футбол. Было несколько странно, что проходящий футбол вызывал у них ажиотаж ничуть не меньший, чем прошедшее выступление...

Через полчаса было новое выступление — и не хотелось плестись в наш домик и сразу — обратно, поэтому мы пережидали на лужайке... Разговор шел о пустяках. Назавтра он уезжал, и надо бы было сказать важное: что он значит теперь для нас. Но для старых приятелей, выросших в эпоху анекдотов, пафос не проходил.

— Нет, не пойдем! Тут поошиваемся! — запросто проговорил Иосиф.

— «Хата есть, но лень тащиться!» — процитировал я одно из любимых моих его стихотворений.

Иосиф усмехнулся. Пусть хотя бы видит, что мы знаем его наизусть.

Ночью мы долго сидели в нашем домике, вспоминали общих приятелей-горемык, пили водку. Наверно, это было неправильно после недавней сердечной операции Бродского — Голышев перед каждой новой рюмкой вопросительно глядел на Иосифа, и тот кивал. Жена его кидала гневные взгляды — но мастер гулял! Когда же еще и погулять, как не при встрече с земляками!

— Мудак! — вдруг явственно проговорила она и, поднявшись во весь свой прелестный рост, ушла наверх в комнату. Оказывается, она неплохо знает русский!

Иосиф не прореагировал, увлеченный беседой...

Прерывистой ночной сон, случившийся где-то уже под утро, состоял из отрывков, вспышек-кадров. Пронзенный солнцем угол школьного коридора. И рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Это не школа против дома Мурузи. У советской власти среди многих странностей была и такая — ни в коем случае не записывать учеников в школу около дома, а посылать вдаль, и каждый год переводить каждого в другую школу, — видимо, для того, чтобы не образовывались заговоры. Этот солнечный кадр — в школе № 196 на Моховой улице, напротив теперешнего журнала «Звезда». В пятьдесят каком году?

Некрасов

Идем дальше. На углу Литейного и бывшей Бассейной стоит небольшой трехэтажный «дом Краевского». Весь второй этаж в нем занимала (и теперь занимает) квартира Некрасова. Нет в России другого поэта, который бы так горько и полно рассказал о жизни бедного люда.

О, горько, горько я рыдал,

Когда в то утро я стоял

На берегу родной реки,

И в первый раз ее назвал

Рекою рабства и тоски!..

И в то же время никто так не показал силу и красоту нашего народа.

Да не робей за Отчизну любезную...

Вынес достаточно русский народ,

Вынес и эту дорогу железную —

Вынесет все, что Господь ни пошлет!

У его поэзии истинно народная душа — не зря многие его стихи стали любимыми народными песнями — «Что ты жадно глядишь на дорогу?», «Коробейники». Никто не заставляет петь эти песни — они сами поются. Всю жизнь он был на стороне бедных и угнетенных, бичевал помещиков и фабрикантов, обманывающих и истязающих русский народ. Даже на Бога замахнулся!

Работаешь один,

А чуть работа кончена —

Гляди, стоят три дольщика:

Бог, царь и господин!

Он жил в этом доме 60-е годы XIX века, когда накалялись революционные настроения, когда все больше места в истории вместо дворян занимали разночинцы, жаждущие равноправия и перемен. Некрасов выпускал здесь самый радикальный журнал своего времени. Он получал неоднократные предупреждения о недопустимости публикаций, призывающих к борьбе с правящим классом, с существующим строем, и в конце концов, после покушения Каракозова на Александра II журнал «Современник» за его революционные призывы был закрыт. Некрасов всегда был на примете у полиции, особенно из-за дружбы и сотрудничества с опальными Белинским и Чернышевским.

Он, глядя из своего окна через Литейный на подъезд знатного вельможи напротив, написал горестные «Размышления у парадного подъезда» о бесправных крестьянах-просителях, изгнанных из этого подъезда швейцаром. Стихи его навсегда ложатся в память и душу. До сих пор мы говорим о несправедливо обиженных словами Некрасова: «И пошли они, солнцем палимы!».

И пошли они, солнцем палимы,

Повторяя: «Суди его бог!»

Разводя безнадежно руками,

И, покуда я видеть их мог,

С непокрытыми шли головами...

На его похоронах плакали крестьяне, рабочие, он был истинно народным поэтом. Был, как писали в газетах, «весь штаб русской революции». На гроб был возложен венок с надписью «От социалистов».

Образ Некрасова, главного народного заступника той поры, хрестоматиен и обсуждению как бы не подлежит. Однако в действительности он был фигурой далеко не простой. С таким гневом и отчаянием бичуя эксплуататоров, помещиков, ростовщиков, фабрикантов, он знал, о чем писал: в нем самом в немалой степени проявлялось то, что он так гневно осуждал.

Придя в Петербург нищим, из-за расхождения с отцом лишенный содержания и наследства, он силой своего ума и характера сумел стать весьма состоятельным человеком. Ориентируясь в обстановке вернувшегося вдруг к нам капитализма, мы уже понимаем теперь, что богатства одними благими намерениями не создаются. Тут нужны жесткость и расчетливость, и Некрасов этими качествами обладал в высшей степени.

Его поместье Карабиха, которое он купил благодаря необыкновенно хладнокровной и продуманной карточной игре, считалось образцовым. А образцовые хозяйства — мы понимаем — мягкостью, а тем более попустительством, не создаются. Все его соратники единодушно отмечают истинно капиталистическую хватку, с которой он вел «Современник», вникая во все тонкости, умело находя то самую дешевую бумагу, то самую выгодную типографию. Иначе бы «Современник», защищающий бедных, сразу бы погиб, и не от зверств цензуры, а от обычной нищеты.

Величайший парадокс жизни литературного гения: надо быть тверже и холодней своего литературного героя, который может позволять себе любые страдания — но сам литератор должен быть осмотрительней, чтобы лирический его герой мог выжить. Без этого нельзя. (Мариенгоф пишет, что как бы безудержный Есенин никогда не бил стекла голой рукой, а всегда оборачивал руку салфеткой или полотенцем.) Авдотья Панаева, которую «всегда страдающий за людей» Некрасов сделал своей подругой при живом муже, писала о том, что «у парадного подъезда» дома, где жил и принимал Некрасов, постоянно была длинная очередь. Но не из крестьян-ходоков, которые, вероятно, понимали, что Некрасов-поэт и Некрасов-помещик — не одно и то же. У «парадного подъезда» Некрасова стояла очередь роскошных карет крупных вельмож, которые ждали, когда Некрасов их примет, и трепетали: не прогонит ли? Он был весьма влиятелен, и от его слова зависело многое.

В шестидесятые годы уже XX века, полные, как и в любые шестидесятые, ожиданий и надежд, в этом здании на третьем этаже размещалось издательство «Советский писатель». В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после. Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда, и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. Иногда мы с коллегами заходили на второй этаж в большую, барскую, благоустроенную квартиру Некрасова с чучелом медведя в прихожей, убитого, кажется, лично Некрасовым, тонким и нежным лириком, певцом природы. Мы с завистью озирали его квартиру, вспоминали его стихи, полные страдания... Да-а-а. Живи он под забором — он бы их не написал.

Салтыков-Щедрин

И — такое возможно лишь в Петербурге: на том же Литейном, всего через несколько домов от дома Некрасова жил другой титан русской литературы — Салтыков-Щедрин! И они дружили с Некрасовым, ходили к друг другу в гости! Два гения на одной