От Пушкина к Бродскому (Путеводитель по литературному Петербургу) — страница 35 из 41

Стрелка Васильевского острова

Слева видна Стрелка Васильевского острова. Здесь когда-то был главный морской порт, и сооружения над водой напоминают об этом. Высокие Ростральные колонны построены в виде высоких морских маяков с огнем на вершине. Их украшают ростры в виде кораблей, а также фигуры — аллегории главных рек, соединяющих Петербург с обширными пространствами Севера — Невы, Волги, Днепра и Волхова, а через них — с морями и океанами. До сих пор на гербе Петербурга — скрещенные морской и речной якоря. За Ростральными колоннами — похожая на греческий храм колоннада Биржи, построенной Тома-де-Томоном для торговли товаром, приплывшим сюда по воде. Биржа построена архитектором в стиле знаменитого классического храма в Пестуме и служит главным украшением Стрелки. Сейчас в ней пребывает Военно-Морской музей. Помню, с каким упоением в детстве я вникал здесь в затейливую оснастку парусных судов, ощущал грозную тяжесть ядер, глубинных бомб и торпед. Сбоку от Биржи виден купол бывшей таможни, построенный архитектором Лукини. Сейчас там учреждение не менее важное — Институт русской литературы, где изучают и современную литературу, и где хранятся рукописи и личные вещи Пушкина, Лермонтова, Толстого, Некрасова и многих других, составивших славу нашей нации.

Здесь «Васильевский парад» кончается, и открывается простор Невы, ставшей после Стрелки гораздо шире.

Васильевские линии

Но жалко уплывать от Васильевского, увидев только его фасад, не сойдя на берег и не погуляв по его «линиям». Эта часть Петербурга, задуманная Петром как центр Новой Венеции, должна была стоять на берегу вырытых каналов, продольных и поперечных. Леблон, один из первых придворных архитекторов, нарисовал такой план, и подчиняясь железной воле Петра, эти каналы рыли. Но — не всегда русская нерадивость так уж нелепа. Порой в ней проявляется здравый смысл. Зачем плавать, если можно ходить пешком? Эти маленькие уютные домики располагают к хождению друг другу в гости.

В тихом Тучковом переулке жила юная Ахматова с мужем Гумилевым в маленьком домике, который Ахматова ласково называла «тучка». Здесь у них родился сын Лев.

Я тихая, веселая жила

На низком острове,

Который, словно плот,

Остановился в пышной невской дельте.

Здесь непарадная часть Петербурга, стоят в основном маленькие ампирные домики шириной в шесть окон. Но какие люди жили здесь! Они строили Петербург помпезный — а сами скромно жили здесь.

Здесь жили архитекторы Брюллов, Стасов, Сюзор, Фомин, скульпторы Козловский и Клодт, баснописец Крылов. В Кадетском корпусе, занявшем особняк опального Меншикова, учился будущий знаменитый драматург Сумароков, здесь жили Тарас Шевченко, Блок, Хлебников, здесь в гостях у брата переводил дух между ссылками несчастный и гениальный Мандельштам.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда — так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей.

Петербург! я еще не хочу умирать —

У тебя телефонов моих номера.

Петербург! у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет

Жду гостей дорогих

Шевеля кандалами цепочек дверных.

Линии Васильевского, штрихующие его поперек, слегка однообразны. Но по какой линии не пойди — везде столько важного! Вот обычное серое здание, но — здесь была знаменитая «Гимназия Мая» (Май — фамилия директора). Выпускников называли «майскими жуками» — и кого только не было среди них! Сколько знаменитых выпускников! Почему же из наших школ столько не выходило? Кроме обычных гимназических предметов тут давали еще уроки музыки, танцев и фехтования, была также столярная мастерская. Учились дети аристократов, но в основном — интеллигенции. Только из семьи Бенуа шестеро. Учились три сына великого композитора Римского-Корсакова и двое сыновей его старшего брата, адмирала. Кроме строгих занятий были и праздники, спектакли и воскресные путешествия на природу, в деревню, с учителями, которые не давали поблажек, но и себе их не давали, весь путь проходя пешком. Многие знаменитые ученики вспоминали гимназию с благодарностью, говорили, как она помогла им. Среди «майских жуков» — художники Рерих, Сомов, много ученых, известных путешественников. На Васильевском было где учиться...

Наверное, благодаря удаленности от центра, от органов власти и из-за того, что остров не был кастовым, дворянским и заселялся как попало, часто не горожанами, а завербованными на заводы подростками, не имеющими городских корней, остров долго был хулиганским, шпанским. Особенно это было ощутимо после революции, сделавшей сиротами пол-России. То озорное, но веселое время замечательно отразил в своих повестях Вадим Шефнер, сам выросший на шпанском Васильевском острове

Вадим Шефнер

Происходил он, как выяснилось, не из народных масс, а из дворян, из служилого морского офицерства. Отец его служил в Кронштадте, и, по непроверенным легендам, Вадим Шефнер родился на льду залива, когда мать его направлялась в Петербург. Вскоре грянула революция, и все смешалось — вместо какого-нибудь кадетского корпуса, который был ему предназначен, Шефнер оказался среди василеостровской шпаны.

В шестидесятые годы, когда я его узнал, это был уже признанный поэт советского времени. Нет, не советского — ничего о советской власти он не писал, хотя стихи его были вполне традиционными, чеканными, очень точными и глубокими. Это был не советский поэт. Это был поэт советской поры.

Загляну в знакомый двор,

Как в забытый сон.

Я здесь не был с давних пор,

С молодых времен.

Над поленницами дров

Вдоль сырой стены

Карты сказочных миров

Запечатлены.

Эти стены много лет

На себе хранят

То, о чем забыл проспект

И забыл фасад.

Знаки счастья и беды,

Память давних лет —

Детских мячиков следы

И бомбежки след.

Чем отличается хороший литератор от обычного? Тем, что видит твои тайны, то, что ты считал только своим. Помню, сколько я стоял у сырой стены двора у расползшихся разноцветных пятен сырости, воображая их картами неизвестных стран, и фантазировал. А он, оказывается, и это знает!

Стихи Шефнера, вроде, просты — про след бомбежки писали многие, но вот увидеть на стене «детских мячиков следы» может не каждый — «каждому» это покажется несущественным, и только талант это увидит и оценит.

Все уже привыкли к Шефнеру, уважали его — и вдруг он разразился целой серией «хулиганских повестей» о своей шпанской юности на Васильевском — и открылся новый, неповторимый писатель, своей удалью, юмором, бесстрашной откровенностью победившей всех своих современников-коллег. Помню, как расхватывались его весело оформленные книги — надо же, как неожиданно возник новый талант. Что питало его? Дворянское происхождение? Шпанская юность? Думаю — именно неожиданное сочетание этих двух составляющих. Только из неожиданных сочетаний крайностей рождается новое, яркое.

Шефнера я увидел в Комаровском Доме творчества. На вид он был обычный старик, с одним опущенным веком, однако — не седой и не лысый, со свисающей на лоб прядью.

Выделялся он только тем, что никогда и нигде не обнаруживал замашек классика, которыми отличались многие, не годившиеся ему в подметки. Шефнер был тих, грустен, молчалив.

В окружении юных почитателей он уходил на залив, или в лес, и только там иногда, разгулявшись, пел хулиганские песни своей юности.

Глеб Горбовский

Замечательный питерский поэт Глеб Горбовский — тоже василеостровец — занимался в поэтическом объединении Горного института и стал, пожалуй, лучшим поэтом из них, хотя, по причине своей бурной молодости студентом побывать не успел, а лишь участвовал во многих геологических экспедициях, о которых написал потом «без романтики», резко и горько. То, что во время войны он потерял родителей, бродяжил, добывал себе на жизнь чем придется, сотворило в его душе замечательную закваску, придало его голосу неповторимую хрипловатость, которая намного ценней сладкозвучия и плавности. Накопившиеся за трудную жизнь ярость и даже отчаяние, соединяясь со светлым его даром, выдают чисто по-горбовски корявые, нежные, трогательные стихи, намного пережившие короткое творчество его благополучных коллег.

Помню, с каким восторгом повторяли мы его ернические, вольные стихи, каких никому из нас не написать.

...Я лежу на лужайке,

На асфальте — в берете...

Рядом — вкусные гайки

Лижут умные дети...

Я лежу конструктивный,

Я лежу мозговитый,

Не банальный, — спортивный,

С черной оспой привитой...

Я бывал в его комнате — в коммуналке на Васильевском, где на полке стоял человеческий череп и медицинская склянка — с цианистым калием, как утверждал Глеб. Вел он себя тогда далеко не законопослушно, его кудрявый чуб мелькал во многих буйных переделках. Но теперь понятно, что он все делал правильно, — долбил свою нишу, которой, по советским меркам, быть не должно. «Какой еще русский Франсуа Вийон? Пусть Вийон во Франции шумит — а у нас мы такого не допустим!» Приходилось воевать. Помню его войну с соседями, которая никогда, однако, не носила характер ненависти и презрения, а лишь способствовала его воинственному самоутверждению и заканчивалась гениальными стихами.

Я свою соседку — изувечу.

Я свою соседку — изобью,

Я ее в стихах увековечу

Чуждую, но все-таки — мою.

Так и вышло — он всех увековечил, взял в замечательные, неповторимые строки, сохранил навсегда. Глеб «свой» среди населения, ему есть