От Пушкина к Бродскому. Путеводитель по литературному Петербургу — страница 30 из 41

казал мне Рябкин, особенно. «Я говорю его жене: „Ну что ты выдумываешь! Он же без обеих ног”! А она отвечает мне: „Ну ты же прекрасно знаешь, что это его не остановит”! Вскоре Рыжов умер. Вот такие были «парни с Петроградской стороны».

После волшебных прогулок по Петроградской я заходил-таки и в родной вуз. Учиться в нем было очень интересно. Нет ничего совершеннее точных наук. Кафедра акустики, где я писал диплом, стояла отдельным домиком-башенкой весьма затейливой архитектуры. Внутри нависали полукруглые своды, сохранились от прежних витражей отдельные цветные стекла. Как я узнал позже, это была часовня т лейб-гвардии Гренадерского полка. Тут молились и отпевали воинов. В наши дни тут кипела научная жизнь – ну и обычная тоже кипела.

Перед самой кафедрой был спуск к воде, поросшие подорожниками пологие песчаные ямы. Тут я нередко блаженствовал, ожидая начала работы. Первыми появлялись рабочие – слесари, фрезеровщики, гальваники из мастерской на первом этаже. Некоторые из них, используя талант и служебное положение, «склепали» себе кой-какие плавучие средства и прибывали на них. Это, конечно, было романтичней, комфортней, чем толкаться в метро. И вот – утро, река, туман и издалека слышится – тук-тук-тук: съезжаются!

Мой диплом, «коагулирующая ультразвуковая установка», создавался нашими общими усилиями здесь, а испытывался неподалеку, в мукомольном цеху хлебозавода на Выборгской стороне. От вибраций моей установки крупицы мучной пыли, входя в резонанс, слипались в комочки, которые на весу уже не держались и падали вниз. Воздух очищался, и все видели, наконец, друг друга и могли свободно дышать.

После испытаний мы привозили установку на кафедру, разбирали ее, меняли схему. То были дни увлекательного труда – и волшебного отдыха. По уговору со сторожем я часто оставался здесь и спал в комнате архива, на старых мягких чертежах. Когда все вокруг засыпало я, крадучись, выходил из будки и шел в Ботанический сад. Там, в душной стеклянной оранжерее в известные мне дни, а точнее, ночи, дежурила лаборантка Таня. Я подходил к ограде, пролезал между прутьями, раздвинутыми мной однажды в порыве любви, и вдыхал сладкие запахи тропиков.

ДОМ НА КАРПОВКЕ

И вообще, Петроградская сторона – остров счастья. Как хорошо погуляли мы там, будучи студентами! Сколько уютных улочек с башенками на угловых домах видели наши тайные прогулки с красавицами-студентками. Сколько чудных уголков на Петроградской обнаружили мы! Чего только стоят отходящие в сторону от Большого проспекта узкие кривые улочки с манящими названиями: Бармалеева, Плуталова, Подковырова! В отличие от регулярного центра Петроградская представляет собой вольное, не стесненное ничем сочетание самых разных архитектурных стилей, поэтому, когда идешь по ней, взгляд твой радостно прыгает с одной стороны на другую. На берегу Карповки стоит огромный конструктивистский дом. Почему-то он не кажется чужаком среди старых домов Аптекарского острова, отделенного Карповкой от остальной Петроградской. Уютно и органично изгибается он вдоль берега, у него огромные окна и лоджии, он весь собой как бы обрамленный свет. Несомненно, он устремлен в светлое будущее, в наступлении которого были все уверены в те годы. В его квартирах просторно и светло. Но зато нет, например, кухонь. Люди будущего, и женщины в том числе, не должны были возиться с посудой. Перед ними стояли более важные задачи. А для питания должны были быть выстроены огромные фабрики-кухни, где все должны питаться вместе, чтобы не было никаких тайн. У этого дома также не было крыши. Вместо крыши был огромный открытый солярий, где люди будущего уже сейчас должны были заниматься физкультурой и спортом, читать стихи, наблюдать звезды. Но будущее оказалось непредсказуемым – вернее, предсказанным неверно. Почему-то некоторые отщепенцы не захотели питаться открыто и на людях, и в темных углах этих светлых квартир закоптили керосинки. Квартирный кризис заставил селить людей в бывшем открытом солярии, накрыв его крышей и разгородив. Мечта о новых людях, вечно загорелых романтиках, сменилась коммунальными склоками. Правда, когда я стал там бывать, солярий, забранный крышей, превратился в мастерские художников, там стало интересно и волнительно. То были островки свободы – туда можно было прийти когда угодно и с кем угодно. Вы понимаете меня? Только иногда терпеливый хозяин, оторвавшись от работы, спрашивал робко: «Я вам не мешаю?»

Помню мастерскую нашего общего друга Сурена Захарьянца в доме на Карповке. Огромные пыльные окна с листьями каких-то лиан. Просторная лоджия. Шахматы на столике между нами. Портвейн нагревается солнцем на парапете. Время от времени возникает необходимость налить вина и вдумчиво выпить. С тополей, достающих от земли до лоджии, летит пух, и Карповка вся пушистая. Далеко внизу, на деревянном настиле моста, появляется стройная девичья фигурка, вглядывается в нашу сторону, машет рукой.

– Это Надюшка, что ли? – ворчит Сурен. – Ты, что ли, ее пригласил?

– Нет, – удивляюсь я. – Я планировал серьезно время провести. Шахматы. Мучительный самоанализ. Как она догадалась, что я здесь? Телепатия?

– Тогда, значит, я ее пригласил! – произносит Сурен. И закинув свою мефистофельскую головку с острой бородкой, хохочет своим дьявольским смехом.

Да. Такое бывало в те беспечные дни. Придешь, бывало, с любимой девушкой, познакомишь ее с Суреном – а потом, глядишь, она сама начинает ходить в эту уютную мастерскую и даже друзей приводить, причем мужского пола. Еще одно подтверждение того, что женщины привыкают не к человеку, а к месту.

НИКИТА ТОЛСТОЙ

Уже начав литературную деятельность, я познакомился с Никитой Толстым, профессором-физиком, к тому же сыном писателя Алексея Толстого. Увидев его, я обомлел: Господи – это ж тот самый человек, о ком написано знаменитое «Детство Никиты»! И главное – он не был лишь исторической реликвией, он был весьма заметной в городе активной фигурой. Он был похож на отца – та же значительность, барственность, вальяжность, при этом – живой, активный характер, жадное общение с людьми, особенно с теми, кто что-то интересное делает.

Когда он пригласил меня к себе, я вдруг понял, что он живет в том же доме, что и Сурен. Придя в дом, я увидел, что он живет на той же лестнице, лишь этажом ниже, чем Сурен. Господи – как мы, наверно, мешали ему нашими гулянками! Впрочем, он и сам оказался человеком веселым и несколько безалаберным. В квартире его сочетались какие-то отдельные графские вещи – старинный графинчик с изображением золотых журавлей, перламутровая ширма – и сковорода, забытая на столе, разбросанные книги, обшарпанные стены в потеках, оставшихся, очевидно, со времен существования солярия над его головой. Мелочам он значения не придавал. Вот быстрый, острый разговор, жадность ко всему неизвестному – это отличало его. Иногда звонил телефон, и он превращался в барина, умел говорить высокомерно, веско, как правило, добиваясь своего. Потом кидал трубку. Подмигивал, махал на аппарат рукой: «А! Мелочи!»

Хотя всю тысячу самых разных дел помнил и четко следил за ними, и исполнял. Мы познакомились как раз в момент резкого поворота нашей жизни, и он, так же как его папа в свое время, оказался на гребне волны – выступал по телевидению, писал, пробивал, открывал и возглавлял всяческие комиссии, восстанавливал прошлое и объяснял нам будущее. Выступал, помню, даже в дискуссии на сексуальную тему (то было время расцвета прежде закрытых тем), и будучи уже стариком, превзошел всех остротой и откровенностью, оставил соперничающую с ним молодежь за бортом, всех очаровал и победил. На его лекции и в университете тоже всегда набивалась толпа, наряду с физикой он касался вдруг неожиданных тем, зал изумлялся и ликовал. Я видел, как он принимал в «Бродячей собаке» приехавших на конгресс соотечественников из разных стран представителей лучших российских семей, и как уверенно, точно, мастерски он себя вел: мол, и тут у нас тоже водятся кой-какие аристократы, и тоже немало значат. Что б мы тогда делали без него, без его артистизма и уверенности? К нему на Карповку заходили его изумительные дети – Татьяна, уже прославившаяся первыми своими рассказами, Михаил, талантливый физик, на волне перестройки попавший в политику, ставший сначала депутатом Ленсовета, потом депутатом Верховного Совета. Там мы и познакомились. Общение их с отцом было живое, как бы равноправное и удивительно откровенное, без запретных тем, словно они были ровесниками и закадычными друзьями. Наверное, так и должны жить аристократы! – думал я. Вот такая старая петербургская семья – свободная и независимая, одновременно – деловая, преуспевающая. А сколько в Петербурге других известных семей! Но когда принимали в «Бродячей собаке» во время путча представителей русского дворянства со всего света – официально приветствовал их именно Никита Толстой. Другого такого, чтобы соединял в себе все сразу, не нашлось.

СТАРЫЙ ДОМ ПИСАТЕЛЕЙ

Шастая возле дома на Карповке, я обнаружил вдруг рядом с ним настоящий оазис. Однажды, ожидая Сурена, который вдруг где-то загулял, я обошел дом по кругу и увидел за ним настоящий райский уголок. Маленькие домики с веселым садиком перед каждым, тишина, лишь дребезжание синих стрекоз. На одном таком домике-прянике была вывеска «Детский сад». Но дом показался мне слишком богатым по оформлению, по архитектуре «модерн» начала двадцатого века, когда балкончиков, больших и малых статуй, решеток, керамики и майолики для оформления не жалели. «Что-то больно шикарно для детишков-то! – подумал вдруг я. – Домик, конечно, игрушка – но не для детишек ведь строился он? «Удивило меня и обилие мемориальных досок на фасаде: неужто из одного садика столько знаменитостей? Подойти поближе я както стеснялся, и из-за этой стеснительности много проходит мимо нас. Тем более – на стуле перед домиком сидела старая, но аккуратная женщина и приветливо поглядывала, явно не возражая против душевного разговора. Но как-то я тогда избегал старых приветливых женщин с их приветливыми разговорами. Тем более в пальцах торчали у меня четыре бутылки и подходить с ними к детскому садику было нехорошо.