Минометчики тоже ничего толком не знали. Лишь одно объяснили они встревоженному старшине: командир вызвал огонь на себя, стреляли пятнадцать минут беспрерывно и только что прекратили стрельбу, поскольку на площадку, прямо с грузовиков, ушла целая рота автоматчиков и оттуда был подан сигнал двумя зелеными ракетами об окончании огненного налета. Связи с КП не было. То ли перебило кабель, то ли блиндаж, в котором размещался командный пункт роты, был разрушен. Кто подавал сигнал об окончании стрельбы — наши ли, автоматчики ли — тоже было неизвестно. Ракеты у всех одинаковые.
И Гриценко решил немедленно все разведать сам. Оставив поваров возле минометного взвода, он скорым шагом отправился на площадку.
Первые, кого он встретил по пути, были Валерка и Наденька. Они шли обнявшись, очень медленно, словно на прогулке, и кто кого из них поддерживал, Гриценко долго не мог понять. Лишь поравнявшись, он увидел, что Валерка вовсе ослаб, бледен, что у него пробита голова, разорвана гимнастерка, что глаза его утомленно, словно у курицы, прикрыты веками и что, если бы не крепкие, нежные руки Наденьки, обнимавшие его за талию, он бы наверняка свалился и не встал.
— Где тебя так разукрасило? — спросил Гриценко.
— В рукопашной, — ответила Наденька за Валерку.
— А командир?
Валерка с огромным усилием приподнял веки, взглянул на старшину, попробовал улыбнуться, но лишь тяжко вздохнул.
— Там, — сказала Наденька. — Там.
— Дойдете? Тут минометчики недалеко.
— Дойдем. Мы дойдем. — Наденька такими умоляющими глазами посмотрела на старшину, словно боялась, что тот и в самом деле сейчас отберет у нее Валерку. Гриценко только рукой махнул и зашагал дальше.
Прогнали мимо пленных немцев. Они трусили, испуганно озираясь по сторонам. Солдат, конвоировавший их, не был знаком старшине. "Из автоматчиков, должно", — подумал он.
Потом старшина увидел Рогожина и его гнедых коней. Гриценко стянул с головы свою щегольскую фуражку и долго стоял, потупясь, над ездовым.
— Так я и знал, — проговорил наконец Гриценко. — Что я теперь бабе его писать буду, мать твою за ногу. Эх! — И, натянув фуражку на голову, тронулся дальше.
Его окликнули:
— Старшина!
На огневой позиции сорокапяток стояли, ухмыляясь, артиллерийский офицер, Краснов, Симагин, начхим Навруцкий, бравый солдат Ефимов и разведчики. Больше всего поразил старшину вид начхима. Гимнастерка его теперь была аккуратно заправлена, ремень туго перетягивал талию, а пилотка сидела на его голове лихо, набекрень, как у Симагина.
— Не узнал, что ли? — спросил Симагин.
— Черти драповые, — проговорил старшина, и слезы навернулись на глаза ему.
— Жрать хочется, старшина, — сказал Ефимов.
А тебе только бы пожрать, — засмеялся старшина. — Сейчас, ребята вы мои, сейчас всех накормлю. Вы мне только командира…
— А вон, — Симагин кивком головы указал в сторону блиндажа, над которым торчал штырь радиоантенны.
…и тогда я страшно испугался, — продолжал, очевидно прерванный приходом старшины, рассказ Навруцкий.
— Только дураку страшно не бывает, — ободрил его Симагин.
— Но я сейчас только понял, что такое настоящий бой.
— Поздновато, конечно, но ничего, — вновь одобрительно отозвался Симагин.
И я стал как будто другим. Вам, вероятно, не понять моего чувства, но…
Старшина спрыгнул в траншею и, вытянувшись в распахнутых дверях блиндажа, радостно рявкнул во всю глотку:
— Здравия желаю, товарищ командир!
— Тьфу ты, черт, — вздрогнув, обернулся и засмеялся Терентьев. — Напугал как.
Он сидел за столом и писал жене письмо. Письмо заканчивалось так: "Милая моя! Война кончается, остался прямо пустяк, считанные дни. Немцы бегут, бросают оружие, сдаются в плен, мы едва успеваем следом за ними. Сегодня утром наши части прорвали их оборону, наверно последнюю, и теперь, когда я пишу тебе это письмо, кругом стоит такая тишина, что даже в ушах звенит от нее и голова идет кругом. Скоро увидимся, не тоскуй, не скучай…"
— Слушай, — обратился он к старшине, заклеивая конверт. — Убитых похоронить со всеми почестями в братской могиле, раненых отправить в госпиталь, здоровых накормить. Обед готов?
— Так точно, как было вами приказано еще утром. Ранило?
— Да ну вас всех к черту! Вот привязались! Пустяк это. Ты давай гляди в оба, сейчас комбат приедет разбираться, почему я его последний приказ не выполнил. Оказывается, нам совсем и не надо было врываться на эту чертову площадку. Придется теперь ответ держать.
— Ничего, авось обойдется, — обнадежил старшина.
— Я тоже так думаю. Не впервой.
А в это время майор Неверов, действительно собравшийся ехать в роту Терентьева, говорил своим ровным, бесстрастным, лишенным по обыкновению каких-либо интонаций голосом стоявшему перед ним начальнику штаба:
— Я с ним поговорю насчет этого самоуправства. Больно самостоятелен стал. А вы представьте к правительственной награде всех офицеров, сержантов и солдат, отличившихся в этом бою. Самого Терентьева — к ордену боевого Красного Знамени.
Гарнизон "Уголка"
Он еще не знал, что видит командира батальона первый и последний раз.
— Лейтенант Ревуцкий прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы в должности командира стрелкового взвода вверенного вам батальона, — доложил он очень громко, четко, одним дыхом, без запиночки, да еще лихо прищелкнул при этом каблуками кирзовых сапожищ, да еще молодецки, по-ефрейторски, вскинул к виску правую ладонь.
— Ах, какой отчаянный, бравый офицер прибыл в наше распоряжение, — сказал тот, кто сидел за столом и к кому обратился Ревуцкий, от макушки до пяток наполненный волнительной важностью торжественного, как ему казалось, момента.
Тот, перед кем, вытянувшись в струнку, так страстно прокричал слова своего рапорта юный лейтенант, в самом деле был комбатом, пожилым, усталым, лысым капитаном. Он крутил в пальцах остро отточенный карандаш, а перед ним на столе лежала большая, как скатерть, карта города, и он одновременно с жалостью и завистью, устало улыбаясь, щурясь, поглядел на незнакомого офицера, так красиво, словно на парад, одетого во все новенькое, с иголочки.
— А звать-то как вас, лейтенант Ревуцкий?
— Василием Павловичем.
— Васей-Васильком? Какое веселое имя, подумать только! — Капитан, рассматривая Ревуцкого, заулыбался еще шире и добрее. — Ах ты, Вася-Василек, — ласково проговорил он и крикнул" устремив свой взор в глубь подвала: — Старший адъютант, куда мы направим Василия Павловича Ревуцкого?
— В третью роту, товарищ капитан.
— Вот, слышали? Желаю успеха.
И только капитан проговорил эти слова, как все в подвале, душно и густо пропахшем дрянным табаком, бензиновой гарью что есть силы чадящих самодельных ламп-коптилок, мышами, кислой прелью мокрых, развешанных возле горящей печки-"буржуйки" портянок, — все в этом подвале пришло в движение и разом неузнаваемо изменилось. Тревожно зазуммерили телефоны, закричали, забубнили в трубки телефонисты, вбежал встревоженного вида сержант, еще от порога протягивая капитану мелко исписанный листок бумаги, а следом за ним быстро, размашисто прошел по подвалу артиллерийский офицер, и, пока комбат читал врученную ему сержантом депешу, артиллерист стоял возле лейтенанта Ревуцкого, весь пребывая в нетерпеливом ожидании. К столу подошел старший адъютант батальона, комбат как раз в это время кончил читать, кинул депешу на стол, а старший адъютант батальона, склонясь над картой, ткнул в нее пальцем и сказал:
— Вот здесь.
— Туда две пушки на прямую наводку, — сказал капитан артиллеристу. — Да побыстрее. — Потом он поглядел на адъютанта: — Девятому скажите, чтоб он беспрерывно контратаковал и улицу к утру мне вернул. Голову сниму за ротозейство. Впрочем, я сам все это скажу ему. Пусть срочно соединят меня с девятым…
Про лейтенанта Василия Павловича Ревуцкого все позабыли. Он потоптался в смущении и одиночестве еще немного возле обеспокоенного комбата и пошел, тоже встревожась, в тот дальний угол, где разместились батальонные адъютанты и писаря и толпились связные из рот. Они уже получили пакеты и, засунув их за пазуху, подтягивали перед дорогой поясные ремни, надевали каски и поудобнее, посподручнее устраивали на себе гранаты и оружие.
— А что случилось? — спросил лейтенант, когда они вместе со связным третьей роты, таким же безусым молодым человеком, худеньким, с тонкой, мальчишеской шеей, голо и беззащитно торчавшей из ворота кургузой шинельки, и в каске, сползавшей на глаза, вышли из подвала на чистый, свежий воздух весенней ночи. Здесь, на разрушенной городской улице, были совсем другие, чем в подвале, запахи. Тут пахло битой щебенкой, головешками пожарищ, порохом и шибко таявшим за день, а теперь прихваченным легким морозцем весенним снегом.
— Вы что сказали, товарищ лейтенант? — спросил солдат, поправляя каску.
— Я спрашиваю: что случилось? Почему все вдруг всполошились?
— Немец пошел в атаку на правого соседа, — простодушно ответил солдат. — А у нас какой уж час пока тихо. — Он остановился, сделал лейтенанту знак, чтобы тот тоже стал, и, вновь поправив каску, сердито наподдав ее ладонью так, что она вмиг взлетела на самый затылок, понизив голос до шепота, сказал: — А теперь тикайте аж вон туда.
— Куда? — тоже шепотом спросил Василий Павлович.
— Аж вон до того угла. И зараз сигайте в окошко. А как вы сиганете, так и я авось заскочу.
— Стреляет?
— И не говорите как. Днем и не пройти. И не думайте, — запричитал связной. — Ночью еще кой-как, меньше, но тоже все паляет разрывными, собака такая. Слышите, товарищ лейтенант?
Они прислушались. Разрушенный немецкий город, в котором третьи сутки шли беспрерывные, отчаянно жестокие бои, кутала весенняя ночная тьма, и ее то тут, то там разрывали, вспугивали смутно-тревожные, зыбко и ярко мерцающие сполохи ракет и гулкие взрывы сразу непонятно даже и чего: то ли противотанковых мин, то ли гаубичных снарядов. И во всех концах города захлебывались, заливались пулеметы. Вокруг тем не менее было одиноко и до тоски пустынно.