— Выполняйте.
И старый солдат, как мальчишка, побежал вверх по лестнице.
— Ну что, Авдеев? — спросил лейтенант, наклоняясь к солдату и осторожно трогая кончиками пальцев его здоровое плечо.
Авдеев все так же возбужденно, должно быть еще продолжая находиться там, за дверью, на площади, широко раскрытыми блестящими глазами поглядел на лейтенанта и ответил очень громко:
— Ваше приказание выполнено в самом лучшем виде!
Да, лейтенант уже приказывал, и люди, как это и положено в армии, безоговорочно выполняли его распоряжения. И все случилось просто и само собой. Кажется, совсем недавно Василий Павлович никак не мог войти в свою командирскую роль и играть ее, а события вдруг сложились так, что мгновенно возникла необходимость в его команде, он подал ее без промедления, и все его огорчения, тревоги, сомнения рухнули. Все сразу стало ясно и понятно. У него даже не было мгновений на раздумье, стоило или не стоило посылать на площадь Авдеева, он лишь потом подумал, что не слишком ли жестоко обошелся со стариком Белоцерковским, отправляя его прочь от убитого. В те мгновения одно лишь он знал твердо: так сейчас надо делать, необходимо, обязательно, непременно.
Скляренко намотал на авдеевскую руку целых три бинта, помог ему встать на ноги, потом помог лейтенанту отнести Карнаухова в глубь дома, уложить, скрестив руки на груди, возле стены и укрыть плащ-палаткой. После этого все трое поднялись на второй этаж.
На площади и вокруг дома было тихо. Только вдалеке, на соседних улицах, слышалась то затихавшая, то разгоравшаяся вновь стрельба. Егоров, стоявший в простенке, был теперь без шинели: полуденное весеннее солнце насквозь просвечивало весь дом и нагревало его. Лейтенант, тоже скинув шинель и аккуратно сложив ее, как его научили старшины в военном училище, встал в соседнем простенке, спросил, кивнув в сторону площади:
— Как там?
— Молчат, товарищ лейтенант. Не нравится мне что-то, как они молчат.
— Не удалось Карнаухова спасти.
— Это я знал, еще когда вы Авдеева посылали. — И, помолчав, как бы в оправдание лейтенанту, Егоров добавил: — Но вынести его оттуда все равно надо было обязательно. Любой ценой. Чтоб не дать на поругание. — И, еще помолчав, теперь уж, должно быть, в оправдание самому себе, продолжал: — Сложен и не сразу понятен человек. Ты думаешь о нем так, и вроде бы все у тебя складывается самым лучшим образом, а он возьмет да и обернется к тебе совсем другой стороной, и увидишь ты совсем другого в нем человека. Всегда говорю себе: не делай преждевременных выводов, смотри ошибешься впопыхах, а делаю и ошибаюсь. Обидно. Вот, выходит, опять осталось нас шестеро. Авдеев теперь не в счет. Стрелять не можешь, Авдеев? — спросил он у солдата.
— Не могу, сержант, — отозвался тот. Он уже успел успокоиться, пришел в себя, возбуждение, ужас и геройство потухли в его принявших прежние, нормальные размеры глазах. — Левой рукой кидаться буду гранатами, — пообещал он.
— Разве что, — согласился сержант Егоров. — Ах, не правится мне это ихнее молчание. Жди беды. Смотри, Авдеев, внимательней.
— Нам приказано удержать "уголок", — раздумчиво проговорил лейтенант. — Хоть вшестером, хоть вдвоем.
— Если надо, как же не удержим, товарищ лейтенант, — убежденно сказал Егоров. — Непременно удержим. Будем живы — не помрем. Только что ж они тут примолкли у нас?
Но беспокоился он напрасно. Немцы следили за "уголком" и стреляли по окнам из пулеметов и винтовок то с одной, то с другой стороны площади. Крупнокалиберный пулемет бил откуда-то из-за трамвая или из-под него. Бил точно и длинными очередями. Выпустит очередь и молчит минут пять. И вновь в окошко летит ошалело целая стая пуль. И это наконец успокоило сержанта. А когда уже за полдень немцы в который раз безуспешно попробовали достать гарнизон "уголка" минами, Егоров и вовсе пришел в себя и повеселел.
Но потом пошло хуже. Целая полоса беспрерывных невезений. На гарнизон, возглавляемый лейтенантом Ревуцким Василием Павловичем, обрушился шквал несчастий. Погиб сержант Зайцев. Немцы в это время пытались мелкими группами подобраться к "уголку", и Зайцев, выкатив пулемет на подоконник, бил по ним отчаянно и весело.
— И врага ненавистного крепко бьет паренек Зайцев, — продекламировал он, стреляя, и тут же рухнул на пол. Над ним склонился Жигунов, он поглядел на солдата мутным, уже неживым почти взглядом и прошептал, усмехнувшись: — Ба-бах, и Зайцева не стало. Помолись за меня, Дездемон. — И с этими словами умолк навсегда.
А немцы начали наседать на "уголок" все чаще и яростнее. Они уже дважды подбирались под самые стены, но вовсе поредевший к тому времени гарнизон лейтенанта Ревуцкого не дрогнул, отбился гранатами.
— Убьют ведь, заразы, мать их за ногу! — кричал, кидая гранаты и морщась от боли, Авдеев. — И жениться не успеешь, бабу попробовать как следует из-за них, мать-перемать…
Потом ранило Белоцерковского, и, когда лейтенант бинтовал его заросшую седым ежиком голову, старик испуганно стоял перед офицером, вытянувшись во фронт. Он же доложил потом, что своими глазами видел, как из роты в течение дня к "уголку" трижды пытались прорваться связные. Один был насмерть подстрелен немцами шагах в десяти от спасительной подвальной двери, а двое уползли обратно ни с чем. Из этого сообщения лейтенант сделал вывод, что в роте, стало быть, помнили о его гарнизоне, следили за "уголком" и что-то хотели приказать ему, передать какое-то очень важное распоряжение, иначе зачем же было посылать связных в такой трудный, опасный маршрут по улицам осажденного, с безумством отбивающегося города? Но что несли связные? Что они должны были письменно ли, устно ли передать лейтенанту Ревуцкому? Все это для личного состава гарнизона оставалось загадочной тайной. И поскольку действовал последний приказ командования, который еще ночью был дан ротным командиром Ревуцкому, о том, что он во что бы то ни стало обязан удержать "уголок" и не допустить до него немцев, — этот последний приказ и продолжал выполняться гарнизоном неукоснительно. Да и то сказать, еще неизвестно, что должны были передать связные. Возможно, конечно, отходить, а возможно, совсем наоборот — держаться до последнего. И это, второе, пожалуй, было вернее, решил лейтенант, поскольку отходить засветло все равно не имело смысла: убьют как миленьких, и до своих добежать не успеешь. Сержант Егоров поддержал такое мнение начальника гарнизона. Вообще лейтенант за день очень сдружился с этим рассудительным, уравновешенным человеком. А когда узнал вдобавок ко всему, что Егоров до войны был сельским учителем, симпатии Василия Павловича к Егорову усилились и окрепли до такой степени, что ему даже стало как-то неловко командовать столь уважаемым, почтенным человеком. А Егоров, как бы понимая эту стеснительность юного и совершенно еще неопытного офицерика, тактично, по-учительски, по-отцовски, по-фронтовому помогал ему, как мог, не терять командирского достоинства.
К концу дня их в строю осталось всего лишь трое: убило Жигунова. Тоже, как и Зайцева, враз и наповал, когда он отстреливался. Но к концу этого беспокойного дня кончились настырные, сумасшедшие немецкие атаки. На пустынной площади, на каменных плитах ее, неприкаянно лежали убитые да, как изба, широко, приземисто, стояла самоходка. Что стало с экипажем, никому из личного состава гарнизона Ревуцкого не было известно.
Наступал тихий мартовский вечер, солнце скатилось за крыши разрушенных, кое-где дымящихся домов, на землю стали спускаться, густеть на ней пахнущие дымом пожарищ и разрывов сумерки. А перестрелка продолжалась и в дальних и в ближних концах города, и где-то вдалеке одно время был слышен тревожный и густой гул танковых моторов. Чьи танки ввязались там в бой, паши ли, немецкие ли, куда они прошли, что с ними стало, — опять-таки никто в гарнизоне этого не знал.
Прислушались, погадали, прикинули и, ис придя ни к какому выводу, решили, пока суд да дело, перекусить.
Белоцерковский расторопно покрыл две банки консервов, нарезал хлеба и протянул свою дюралевую вилку-ложку офицеру:
— Ешьте, товарищ лейтенант, подправляйтесь.
Лейтенант высоко оценил этот щедрый, сердечный жест старого солдата, наложил на хлебную горбушку горку мяса и вернул вилку-ложку ее владельцу.
— Спасибо.
— Не на чем, — ответил Белоцерковский.
Так они, переговариваясь о том о сем, поглядывая в окна направо-налево, подкрепились и вроде бы даже отдохнули, посвежели, воспрянули духом.
— Ну, нас они покалечили, конечно, кой-кого и на тот свет хороших людей отправили, которые на земле нужны были позарез, — проговорил Авдеев, привалясь к простенку плечом и глядя в окно на площадь. — Но ведь мы их, гадов, наверно, вдесятеро больше уложили. И вот мне интересно знать, есть ли среди тех, что лежат вон на площади, такие же достойные, как, скажем, Зайцев или Карнаухов, человеки, или все они гады, пробы им ставить негде, туда им всем дорога и жалеть их не стоит?
— Да, наверно, есть, — сказал сержант Егоров.
— Ну? — удивился Авдеев. — И дети у которых остались сиротами и жены молодые, красивые?
— Нету, нету, — поспешно заговорил Белоцерковский, вскочив на ноги и одергивая гимнастерку, расправляя складки под ремнем. — Я так понимаю, товарищ лейтенант, что все они одинаковые враги наши и их надобно всех нещадно уничтожать, как все равно бешеных собак. Они нас хотели было уничтожить, теперь надо, чтобы, мы их всех под корень, начисто. Всех как есть. За что они Жигунова убили? Что он им такого-сякого сделал? У него трое ребятишек осталось, опять же сестренка Карнаухова, изнасилованная и повешенная? Сколько людей наших от дела оторвали, рук-ног, а то и жизней лишили, сказать страшно. Какое у них право на все на это? Нету такого права. Стало быть, всех их вон с лица земли, чтобы и духу ихнего поганого не было.
— Вот как, — сказал сержант Егоров, выслушав торопливую, сбивчивую речь Белоцерковского и поглядев при этом на лейтенанта.