Василий Павлович Ревуцкий понял этот взгляд сержанта как приглашение вступить в завязавшуюся между бойцами гарнизона беседу.
— Сержант Егоров прав, Белоцерковский. Вы тоже, конечно, правы, но не так, как сержант. Там, — он кивнул в сторону площади, — лежат убитые нами немцы, и среди них есть или могли быть хорошие люди. И их тоже не стало. Вы меня понимаете? Запомните, Белоцерковский, наша война не просто русских с немцами, а советских людей, социалистических людей с фашистами. Это война классовая, интернациональная. Но лежащих на площади найдутся и такие, которых затащили в войну с нами обманом, угрозами, и вот они теперь лежат здесь. Разве их не жалко, если с такой точки зрения посмотреть на дело? Жили бы, а теперь? Вы понимаете мою мысль, Белоцерковский? Фашистских бандитов не жалко, правильно сказал Авдеев, туда им дорога, но этих жалко, а убивать их приходится, потому что они идут против нас с оружием.
— Подняли бы руки, — подал робкий голос Скляренко.
— Совершенно верно, — воодушевленно подхватил Василий Павлович. — Подняли бы руки — и остались бы живы.
Он никогда еще не говорил так долго и с таким воодушевлением и убежденностью. Он даже не подозревал, что может, умеет произносить целые речи, хоть на трибуну взбирайся, и не думал сейчас, правильно или неправильно говорит, чувствуя, ощущая всем существом своим, что только так он сам понимает этот вопрос и только так надо сейчас говорить. Произнося перед солдатами свою взволнованную речь, он все это мгновенно почувствовал, пережил, и еще больше укрепился в правоте своих слов, и даже понравился самому себе.
Он не знал, конечно, не догадывался, что понравился и бывшему учителю сержанту Егорову, который, внимательно слушая его, с удовольствием отметил: "Будешь, скоро будешь, милый мальчик, настоящим коммунистом. Голова твоя светла, помыслы, убеждений твой честны и правдивы". Он знал уже, что Василий Павлович Ревуцкий пока еще только комсомолец, еще только на подходе к партии, к рядам большевиков, к посвящению в коммунисты.
Меж тем на улице совсем уже смерклось, и легкий морозец снова стал прихватывать ледком, подсушивать лужицы на площади и тротуарах. Скоро вызвездило высокое небо. Начали взлетать над крышами, над обглоданными огнем остовами домов осветительные ракеты, а кто их пускал, где находились наши, где немцы, установить не было никакой возможности.
— Авдеев и Белоцерковский, — сказал лейтенант. — Отправляйтесь в тыл.
— Мы, товарищ лейтенант, тут останемся, — сказал Авдеев.
— Вы свое исполнили, — возразил лейтенант. — Вам обоим нужна срочная перевязка, госпиталь. Идите без разговоров.
Тут раздался голос Белоцерковского:
— Разрешите доложить, товарищ лейтенант, мы все равно не знаем, куда идти, где немцы, стало быть, где наши. Лучше здесь остаться.
— Рядовой Скляренко, — позвал лейтенант.
— Слушаю.
— Вы знаете дорогу на КП роты?
— Так точно.
— Ведите раненых.
— Но…
— Выполняйте приказание.
— Слушаюсь.
— Командиру роты доложите: мы остались вдвоем с сержантом, просим подкрепления. Понятно?
— Понятно, товарищ лейтенант. Только как же вы вдвоем?..
— Выполняйте приказание, Скляренко, да поживее поворачивайтесь.
Лейтенант командовал гарнизоном. Он отдавал распоряжения, которые подчиненным ему людям надлежало исполнять точно и неукоснительно. И, распорядившись, проводив Скляренко, Авдеева и Белоцерковского, он опять, как и днем, оставшись в "уголке" лишь вдвоем с сержантом Егоровым, не стал рассуждать, правильно или неправильно поступил, а знал наверняка, убежденно, что только так должен был решить сию минуту, отправив раненых, запросив у командования подкрепление и установив тем самым связь с ротой.
Ночь полностью вступила в свои права. В окна, когда не светили ракеты, ни зги не было видно, только звезды на небе да трассирующие пули, пролетавшие в разных направлениях через площадь и прошивавшие иной раз "уголок" из окна в окно, насквозь.
Сколько времени прошло с тех пор, как Скляренко увел за собой раненых солдат? Двадцать, тридцать минут? Час?
— Продержимся, ничего, — подбадривая себя, сказал лейтенант.
— Будем живы — не помрем, товарищ лейтенант, — отозвался из соседней комнаты Егоров.
И опять они умолкли, наблюдая за улицей и площадью. Потом сержант сказал, появляясь на пороге той комнаты, где был Василий Павлович:
— Я, товарищ лейтенант, с вашего позволения схожу в подвал за водой, пока тихо. Надо долить в кожух, освежить и пополнить.
— Да, да, идите, — поспешно сказал лейтенант. — Я послежу и там и тут.
Он очень устал, молоденький лейтенант Ревуцкий, за этот длительный, переполненный смертельными испытаниями, неистовый день. Оставшись один, прислонясь спиной и простенку, он всего лишь, кажется, на мгновение закрыл глаза, как его вдруг, словно током, пронзило: там, внизу, на первом этаже, между ним и сержантом Егоровым, послышались немецкие голоса.
Он не знал немецкого языка, не знал, о чем там идет разговор, но понял, что немцев несколько. Они ходили, громко топая ботинками и посвечивая себе карманными фонариками.
Ах, если бы он знал немецкий язык, то, прислушавшись к разговору внизу, повел бы себя, наверное, совсем не так, как поступил спросонок, услышав приближающиеся по лестнице шаги. Подчиняясь мгновенно охватившему его безрассудному чувству, он выпрыгнул в окно, забыв, что головой отвечает за "уголок".
Ах, если бы он понимал по-немецки! Ведь вот о чем разговаривали немцы:
— Я говорил, что они сами уйдут отсюда. Они не дураки, чтобы в последние дни войны держаться за этот паршивый дом.
— И тем не менее нам три дня не удавалось вышвырнуть их отсюда.
— Тебе придется писать Марте о том, как дурацки здесь погиб ее Август? Ведь ты был его приятелем.
— Погибнуть сейчас… Не хотел бы я разделить участь бедного Августа.
— А что бы ты хотел?
— Остаться в живых, вот что… А ты бы?..
— Я верен идеалам фюрера.
— Заткнись со своим бредом, дерьмо! Услышат русские, они тебе покажут эти идеалы.
— Не рассуждать. Лучше иди и посмотри, что там наверху делается.
— Пришли бы сейчас сюда русские, так я бы без рассуждений поднял руки.
— И был бы избавлен от необходимости писать жене Августа.
— Да. И от его участи.
— Тсс… Что это там такое шлепнулось?
(Это выпрыгнул в окно лейтенант.)
— Нечему шлепаться. Вот тут лежит убитый. Неужели это он и держал нас?
— А ты лучше пойди посчитай, сколько наших ребят лежит на площади…
Выпрыгнув и больно ушибив колено, лейтенант быстро вскочил на ноги и скорее прижался спиною к стене. Сердце его часто билось. В голове шумело. "Зачем? — мгновенно отрезвляюще пронеслось в голове средь шума. — Где сержант? Что с ним? — вспомнил он про Егорова, И опять: — Почему я это сделал? У меня автомат, гранаты…"
Его охватил стыд за свой, казалось, непоправимый поступок. И такое омерзение к самому себе возникло в нем, что он заплакал с отчаяния и горечи. Слезы текли по его щекам, а в шумной голове суматошно проносилось одно и то же, одно и то же: "Как же быть? Что мне делать? Сержант Егоров… Где сержант Егоров? Ведь если бы он не спустился в подвал, мне никогда не пришло бы в голову прыгать в окошко. Как мне быть?"
Вдруг он насторожился. За углом послышался шепот. Говорили теперь по-русски.
— Погоди, дай отдышаться.
— Отдышись.
— В какую теперь сторону подадимся? Где наши?
— А я откуда знаю?
— Фу, черт! Давай пересидим здесь до утра.
— А ты наверняка знаешь, что в этом доме никого нет? А кто сюда утром придет, наши или немцы?
Выслушав это, Василий Павлович боком, боком, вжимаясь спиной, затылком в стену, шаря по ней растопыренными руками, придвинулся к углу и зашептал:
— Слушать меня внимательно. Вы кто?
Ответа не последовало. Там, за трамваем, за костелом, взлетела ракета, забормотал пулемет.
— Отвечать немедленно, — тоном приказа зашептал Василий Павлович. — Иначе открываю огонь.
— А ты кто? — отозвались осторожно за углом.
— Начальник здешнего гарнизона лейтенант Ревуцкий. А вы?
— Танкисты. Танк подбит. Пробираемся к своим.
— Сколько вас?
— Двое.
— Выходите ко мне по одному.
Из-за угла, прижимаясь к стене, скользнули две фигуры в комбинезонах.
— Тихо. Здесь немцы. Какое при вас оружие?
— Пистолеты.
— Вашими пистолетами здесь только сахар колоть. Вот вам по гранате. Сейчас будем брать этот дом. Задача ваша: когда я закричу "ура!" и начну стрелять из автомата, вам надо бросить в окна гранаты и тоже кричать "ура!" и стрелять из пистолетов. Я врываюсь в дом, вы за мной следом. Ясно?
Лейтенант, опять уже знающий, что делает именно то, что надо делать ему сейчас, сунул гранаты в протянутые руки танкистов и пробежал, согнувшись, к подъезду. Он вскинул автомат и, строча из него прямо перед собой, истошно закричав и услышав, как рванули в комнатах гранаты, ворвался в дом.
Вдоль стены с поднятыми руками, побросав оружие, стояло четверо немцев. Разъяренный лейтенант увидел их при свете мерцающей за окнами ракеты, мгновенно сосчитал и перестал стрелять. Потом, пока не погас бледный свет в доме, он увидел пятого, скорчившегося на полу, обнявшего руками живот, увидел вбежавших с пистолетами в руках и вставших рядом с ним танкистов и сержанта Егорова, вылезшего из подвала с ведром воды.
— Сержант Егоров, — сказал лейтенант Ревуцкий. — Обыщите пленных. Заберите их наверх.
— Шнель, шнель, — скомандовал сержант.
Вслед за немцами и сержантом ушли наверх танкисты. Замыкавшим был лейтенант. Но не успел он ступить на лестничную площадку, как сзади раздался голос:
— Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант…
— Кто? — обернувшись и вскинув автомат, зло и бесстрашно крикнул Василий Павлович.