лости ко мне, и он меня скоренько зачислил санитаркой в медсанбат. И я с медсанбатом поехала на войну.
— Ай-яй-яй! — искренне изумился Евген Кузьмич. — А ведь я папу вашего знаю. Я здесь сорок шестой бычок тогда строил, а он на правобережье был. Встречались, как же!
Квартира у Евгена Кузьмича по тем временам, для разрушенного фашистами города, была шикарной: две комнаты и кухня с действующим водопроводом. Но захламлена она была столь же шикарно. У Вики даже дух захватило при виде такого беспорядка. Она попросила ведро, тряпку и швабру, которых у Евгена Кузьмича не оказалось. Тряпка, правда, нашлась, но ведра и швабры не было.
— Ничего, — беспечно сказал Евген Кузьмич, — скоро жена с ребятишками явится, они тут быстро все повытрясут. А вы, как поедите картошки, чайку попьете, тогда лучше уберите со стола посуду, а на стол переложите книги с дивана и ложитесь спать на тот диван. Вот и будет у вас все хорошо. А сейчас лучше расскажите, как же вы к нам пожаловали. По путевке комсомола или каким-нибудь еще путем?
— Каким-нибудь еще путем, — сказала Вика. — Уложила в чемодан два платьица, юбку, буханку хлеба и до свиданья, мама, не горюй, не грусти! Вы поймите меня, Евген Кузьмич, я иначе просто не могла.
— Конечно, не могла! — согласился Евген Кузьмич.
— Вот я и приехала.
— А теперь расскажите мне, человеку в комсомольских делах не сведущему, как вы думаете создавать комсомольскую ячейку. Это ведь дело не шуточное.
— Я понимаю.
— Хотя не такое уж и сложное.
Евген Кузьмич устало, но так же, как и при первой встрече, умиленно улыбнулся.
— В вашем деле важно, дорогая Виктория, одно непременное условие — полнейшее отсутствие бюрократизма. Если не будет бюрократии, у вас все наладится. Поверьте слову коммуниста. А что значит в вашем руководящем положении обходиться без бюрократизма? Это значит — все время быть с людьми, не возноситься над ними, стоять вровень и знать про них все: как они живут, работают, о чем думают, чем занимаются, на кого обижены, чем обрадованы. А самое главное — знать, как работают. Сейчас это самое главное. Вы поняли меня, Виктория?
— Конечно, Евген Кузьмич.
— Вот и славно, милая девочка.
— Когда я смогу провести собрание молодежи?
— Да как вам сказать, — подняв глаза к потолку, молвил Евген Кузьмич. — Пожалуй, денька через три можно будет вам и собраться, потолковать.
Ай, Гапуся, Агриппина Синепупенко! Губы у нее такие сочные, такие яркие, глазищи под черными бровями такие синие, что и сказать невозможно. Надо же, чтоб природа наградила этакой красотой всего одну дивчину, когда вполне хватило бы девчат на пятнадцать, а то и больше. Как поведет она теми очами, как хлопнет ресницами, как захохочет во все горло, во весь свой белозубый рот, так парни и начнут чуть ли не пачками валиться на землю, сраженные в самое сердце ее непревзойденной красотой. И не смотри, что ей совсем недавно сровнялось всего лишь восемнадцать лет. Да, Гапуся Синепупенко принадлежала к категории тех украинских красавиц, которых полно и на Киевщине, и на Днепропетровщине и с которыми по красоте и веселости нрава могут сравниться разве что донские казачки, а по обморочной вопливости лишь одни торговки с одесского Привоза.
До войны Гапуся беспечно цвела, что твой полевой барвинок. И не будь той треклятой войны, она бы и далее так цвела, не зная ни забот, ни горя. Ибо что она видела, чего бачила? Царя не бачила. Даже кулаков настоящих и частных лавочников. И по простоте душевной полагала, что тот дуже богатый колхоз, в котором состояло все ихнее село от малых деток до сивых дедов, так и был в том селе, может, сто, а может, и все полтораста лет. Потом, в школе, она, конечно, кое-что узнала и про царей, и про кулаков. Но в школе же она узнала и нечто большее, как раз подкреплявшее ее умозаключения, а не разрушавшее их: она узнала, что все, что ни есть — и кони, и бедарки, и трактора, и колхозные волы да коровы, и пароходы на реке, — все принадлежит народу.
Ах, пароходы-пароплавы! Чудо из чудес. Они проплывали вверх и вниз по реке как раз мимо Гапусиной хаты, стоявшей на яру в густом вишневом садочке. Которые из них тянули баржи, а которые шли так, в одиночку. Больше всего ей нравились белые, словно гусаки, пассажирские пароходы. Они причаливали к дебаркадеру, на котором висела вывеска с названием их села, матросы устанавливали сходни, и пассажиры перебегали на берег. А на берегу шла бойкая торговля всякими добрыми кушаньями, которые лежали на тарелках, в горшках, в корзинках, лукошках, решетах. Тетки и ребятишки молча ждали возле дебаркадера, когда матросы как следует привяжут свой пароход к тумбам и пассажиры выскочат по узкому проходу на волю. И тогда тетки начинали истошно, весело вопить, расхваливая свой товар и заманивая теми воплями пассажиров. Вопила и Гапуся, когда мама посылала ее на пристань продать то жареную курицу, то ягод, то молока топленого, или кислого, или парного, прямо из-под коровки.
Насмотрелась она тех пароходов, и маленьких, и больших, и вниз ходко плывущих, и вверх тянущихся. Всех, наверное, и не сосчитать. А вот чего в детстве не видала, так машины-паровоза. Она бы и хотела, так разве увидишь, когда от районного центра, где проходит железная дорога, до их села на речном берегу целых двадцать пять километров.
Один раз, правда, еще когда Гапусенька училась во втором классе, она чуть было не побачила ту машину своими собственными очами, ан нет, и тут не удалось. Ее тогда взяли с собой в райцентр мама и брат Иван, чтоб сидела на возу да приглядывала, пока они взвешивают ягоды и сдают покупателям сдачу, а она сползла с корзинок и тихо-тихо пошла себе в сторону станции, чтоб своими очами побачить ту машину. Так нет же, брат Иван хватился ее, закричал: "Мамо, а куды ж подевалась та Наша Гапка, чтоб ей пусто было!" Побежал вдогонку и совсем почти около станции повернул обратно. И еще подзатыльник врезал.
А к чему она была привычна, так это к электричеству в хате. Что такое хата при каганце, она узнала, когда к ним в село нагрянули немцы.
Та проклятая война забрала и татка, и братуху, и сестра уехала по мобилизации, и остались они один с мамой, а тут и фрицы пожаловали, и электричество в селе враз погасло. А шло то электричество от знаменитой ГЭС, что стояла от их села на сто километров выше по реке.
Страшный это был август. Потом-то пообвыклись, пообжились, пообтерпелись, а в тот август было так страшно, что ноги с отчаяния и ужаса подкашивались. Про то, что в село с часу на час придут немцы, Гапуся загадала по лампочке в хате. В последнее время она даже днем не давала маме свет выключать, ибо загадала, что как он погаснет, значит, наши оставляют ГЭС.
И однажды в полдень свет погас. Гапуся пощелкала выключателем туда-сюда, сбегала до соседей — свет нигде не горел. А на другой день и немцы пришли и начали отправлять в свою Германию сперва колхозное добро — овец, пшеницу, яблоки, — а потом по дворам начали шастать и тоже все позабирали.
На дворе у Синепупенков распоряжался полицай Федька Сковорода, которого на селе знали как облупленного поскольку он был из местных и с виду хлопец хоть куда, только с бельмом на глазу. Он тогда учился в районной школе механизаторов, а как пришли немцы, объявился в селе уже паном полицаем с плеткой в руке и с наганом в кобуре. Было тогда Федьке восемнадцать лет, и он решил жениться на Гапусе. Заявился к ним с бутылкой самогона и с пышным, в тарелку величиной, георгином" приколотым к лацкану пиджака, стукнул той самогонной бутылкой о стол, выложил из карманов две горсти конфет и, садясь в красный угол, сказал Гапусиной маме:
— Я до вас по наиважнейшему делу.
— Я вас слухаю, Федор Тимохвеевич, — сказала мама, стоя возле печки и сложив на груди руки.
— Сидайте, будь ласка, в ногах правды нема, — разрешил Федька.
Гапусина мама осталась, однако, стоять.
— Выпьемо, — сказал Федька.
— За шо? — спросила Гапусина мама.
— За то, шоб в этом доме было найкращее богатство и полное изобилие, какого никогда и ни у кого не было и не будет.
— Где ж его взять? — горестно спросила мама. — И того, шо была, позабирали. Вы ж сами, Федор Тимохвеевич, и позабирали.
— Ото я и говорю! — вскричал Федька. — Попали в самую точку. Я позабирал, я и возвертаю и еще кое-чего от себя добавлю. А теперь слухайте меня и не перебивайте: я пришел сватать вашу Гапусю.
— Та ще мала дитина, — сказала мама, побледнев.
— О-го-го! — вскричал Федька. — Уже не мала!
Гапуся слышала весь этот разговор, она была в соседней каморе и, выйдя оттуда, подбоченилась посреди горницы и воскликнула:
— Да где же это видано, где же такое было, чтоб комсомолка шла замуж за полицая?!
— Теперь нема комсомолу, — сказал Федька.
— Это у тебя, пьяницы беспробудного, нема, а у кого потрезвее…
— Шо, шо? — насторожился Федька.
— А вот и то! — истошно кричала уже пне себя Гапуся. — Пришел, расселся, жених шелудивый, самогоном провонялый. А ну, вон с хаты! Чтоб ноги твоей поганой тут больше не было!
— Но, но! — предостерегающе сказал Федька, затыкая кукурузным огрызком бутылку и засовывая ее в карман.
Он допил самогон, вытер рот ладонью, понюхал георгин и полез вон из-за стола.
— Не бывать тому, чтоб ты рассиживался тут в переднем углу! — вопила Гапуся. — Да ты знаешь, поганые твои очи, что в этом углу татко наш садился обедать?!
Федька, криво усмехаясь, прошел мимо нее, словно мимо неодушевленного предмета, будто тут ее и не было, будто никто и не орал тут на него, и, остановясь возле печки, где стояла Гапусина мама, сказал:
Все эти ужасные оскорбления я отвергаю как незаслуженные. Только вы, мамо, учтите и подумайте сами как следует, бо ваша дочка скоро, может, будет иметь бледный вид. Это я вас предупреждаю. Какой вид, я не скажу, это наша военная тайна, но вам надо подумать про мое предложение как следует быть. Вам, мамо, надо крепко решить, помирать ли с дочкой с голоду или жить в богатстве за таким зятем, как я.