Первый, кого я встретил в редакции, был заведующий отделом информации Шинберг.
— Смотри! — радостно кричал он, размахивая перед моим носом какой-то бумажкой, — Смотри, смотри! Это же черт знает что! — Он был так возбужден и радостей, что долго еще махал и тряс над моей головой этой бумажкой.
Наконец Шинберг изнемог, запыхался, и мне удалось заполучить ее.
И я не поверил своим глазам.
На официальном бланке директора Минской хирургической клиники, ректора Минского медицинского института, доктора медицинских наук, профессора Корчица было написано примерно следующее:
"Все, что сказано в репортаже о моих операциях на сердце, истинная правда. Если уважаемый коллега профессор Д. хочет детально познакомиться с моими методами, покорнейше прошу его посетить мою клинику, и я все ему объясню. Аналогичное письмо послано в газету.
Прошу редакцию еженедельника проследить за публикацией моего опровержения". И стояла подпись — "Е. Корчиц".
— А! — отдышавшись, вновь закричал Шинберг. — Видал? Вот как у нас! Знай наших! — Он схватил меня за рукав. — Идем к Алеше.
И мы побежали к главному.
— Объяснение принес? — спрашивал по дороге Шинберг.
— Принес.
— Порви к чертовой матери!
И я разорвал. А клочья бросил с удовольствием в корзину возле редакторской двери.
И все обошлось для меня опять же вполне благополучно.
Алеша прочитал письмо профессора, покрутил его в руках и сказал:
— От записки Корчица Д., конечно, скорчится.
О, он умел, наш веселый Алеша, когда надо, да и когда не надо, блеснуть остроумием.
Вот как бывает в жизни репортера, особенно такого, как я, неудачника. Ведь все, казалось, шло хорошо, а вот поди ты — чуть не выгнали с работы. И откуда! Из самого почтенного, самого знаменитого, самого уважаемого еженедельника среди всех, существовавших тогда журналов.
Одно время мне стало мерещиться, что мое сплошное репортерское невезение происходит оттого, что в этом каким-то образом повинен Миша Славин. Каким образом, я, конечно, не мог вообразить, но, думалось мне, если я поеду в следующую командировку с каким-нибудь другим фотокорреспондентом, у меня все будет выглядеть совсем по-другому.
Скоро мне такой случай представился, и я отбыл в далекий и загадочно-таинственный для меня Узбекистан, в страну чудес и тюбетеек, отбыл в содружестве с Григорием Андреевичем, попросту — с Гриней, веселым, большеглазым, неутомимым на выдумки бухарским евреем.
Гость необходим как воздух. Но если он вовремя не выйдет, можно задохнуться.
Приключения наши начались еще в поезде, но это были такие шальные и в то же время невинные, на наш взгляд, приключения, что мы, резвясь всю дорогу, даже ни разу не удосужились подумать о тех последствиях, которые волокли за собой эти шаловливые, праздно беспечные железнодорожные дни. Правда, от самой Москвы весело проводить эти дни очень активно взялись помогать нам два чрезвычайно приятных узбека. Познакомясь, я просто души не чаял в них, так они мне понравились. Они оказались хорошими и давнишними Гриниными приятелями. Представляя их мне, особенно крупноголового крепыша, Гриня сказал:
— В Ташкенте он будет для нас добрым ангелом.
— Вполне возможно, — несколько загадочно сказал крепыш на чистом русском языке, а другой, высокий, молодой, красивый, только приветливо и снисходительно улыбнулся.
Эти два славных парня были вызваны в Москву для каких-то собеседований, утверждений и повышений в должности. Они вдосталь насобеседовались и повысились в должностных рангах, однако на все это дело им пришлось ухлопать будто бы два месяца с гаком, и они, конечно, вовсе за это время поиздержались. Откровенно говоря, у них, как и у нас с Мишей Славиным в Архангельске, денег оставалось тютелька в тютельку на одни железнодорожные билеты. Ну вот мы с Гриней и выручали их от всей души, как могли. А дорога, между прочим, дальняя, съестных припасов мы с беспечным, вроде меня, Гриней прихватили самую малость. Да и напасешься ли на пять-то дней!
И вот по утрам вчетвером мы отправлялись завтракать в вагон-ресторан и завтракали широко, хлебосольно, как истинные гурманы — с наслаждением, с водкой, с пивом, и не торопились покидать этот исключительно удобный и уютный, так и располагающий к философским рассуждениям вагон. А потом оставшееся до обеда время коротали у себя в купе, обозревая проносящиеся мимо окна окрестности, а потом обедали так же неторопливо, как завтракали, с многозначительными, пространными, обширными и согласными по-старосветски разговорами, и опять же с… Одним словом, наше вынужденное дорожное безделье мы коротали преотличнейшим образом, я никогда так долго и комфортабельно не путешествовал, и когда мы прибыли в Ташкент, расстались на вокзале со своими очаровательными спутниками, грошей у нас с развеселым Гриней от четырех тысяч осталось ноль целых и четыре сотни. Во всем этом, как тут же мы с Гриней решили, были виноваты ресторанные цены. Черт знает, в самом деле, как дорого берут в этих вагонах-ресторанах, сплошной грабеж. Не успеешь глазом моргнуть, как у тебя в кармане уже ничего нет. Разве мелочишка какая-нибудь.
И все бы, конечно, ничего, черт бы с ними, с этими ресторанными ценами, но нам предстояло прожить в Ташкенте не день, не два, а целый месяц. И сразу возникла задача с двумя неизвестными: как прожить тридцать дней на четыреста рублей этим двум бесшабашным неизвестным, если даже за одну гостиницу они должны будут уплатить раза в два больше вышеуказанной суммы. Как? Я не знал. Я впал в уныние. Наше ближайшее будущее казалось мне безнадежно мрачным. Хоть сейчас же возвращайся обратно. Но вот беда — и на обратную дорогу денег у нас уже не было. Просвистели! Повторялась моя архангельская история. Излишне нарезвившийся репортер-неудачник получил свое по заслугам. А Гриня меж тем был по-прежнему философски беспечен и весел.
Мы сняли номер в гостинице, уплатив по Грининому настоянию за много-много дней вперед, и развалились на кроватях, отдыхая от веселых дорожных приключений. Впрочем, отдыхал только Гриня, а я панически мучался.
— Что же мы будем делать? — канючил я. — Как же мы будем жить здесь целый месяц?
Гриня дремал. А может быть, даже спал. Он не обращал на мои интеллигентские стоны никакого внимания.
И я, не видя поддержки, постепенно угомонился. Я как-то даже вдруг смирился со своей печальной участью и стал размышлять. Здраво, обстоятельно. И вот что мне в результате этих размышлений вспомнилось. Еще мальчишкой я читал повесть С. Григорьева "Кругосветка", и в ней, между прочим, рассказывалось о том, как А. М. Горький, будучи без денег, чтобы отправиться в путешествие на лодке с бедными ребятишками, продал свои часы. "Стоп! — скомандовал я себе. — Внимание. Разберемся без паники. Горький, оказавшись без денег, не задумываясь, взял да и продал часы. Как просто — продал, да и все тут. Часы продал Горький. Но если Горький продал часы, то мне, стало быть, сам бог велел. Если Горький ничего не видел в этом дурного и не задумываясь загнал часы… Это же здорово — продать часы и положить в карман деньги. Вот-то Гриня удивится и обрадуется!"
Я покосился на Гриню. Он лежал неподвижно, смежив веки и сложив руки на груди. Спал беспечно и праведно. Гриня посапывал.
Я осторожно спустил ноги с кровати, сунул их в ботинки, пригладил волосы, подхватил пиджак и шмыгнул за дверь.
На улице было по-летнему тепло и солнечно. Журчали арыки. Огромные сильные урючины были сплошь покрыты бело-розовым цветом, источавшим тонкий медовый запах. Всюду, где только можно, остро топорщилась из земли молодая трава. В Ташкенте стояли бдагодатные мартовские дни.
Я никогда не был в этом шумном, веселом, зеленом, солнечном городе, полном тюбетеек, полосатых ватных халатов, широких, радужно нарядных женских шелковых платьев, арыков, прокопанных и вдоль и поперек, полных прозрачной текучей воды. За всю свою жизнь я нигде не видел сразу столько ишаков, старательно семенящих на тоненьких ножках под огромными и, вероятно, очень тяжелыми тюками поклажи. Думается, взвали эти тюки на спину лошади, она зашатается и, чего доброго, упадет, а бедный безответный ишачок — топ-топ-топ — семенит да семенит. И хоть бы что. И ему, и хозяину его. А — жалко.
Так я шел по улицам вечнозеленого каменного города, радостно, восторженно приглядываясь к нему, и скоро ноги мои остановились около часовой мастерской. И я снял часы с руки. Великолепные фронтовые часы со светящимся циферблатом, антиударные и непромокаемые, и молча протянул часовых дел мастеру. Он осмотрел их со всех сторон, потом вопросительно воззрился на меня.
— Сколько они стоят? — просил я.
— Я бы дал тысячу рублей, — ответил он.
— Давайте тысячу и считайте их своими, — сказал я как можно развязнее, будто продавать часы для меня было самым плевым делом и занимаюсь им я не первый и не последний раз. Но в эту минуту я, черт бы меня побрал, почему-то готов был сгореть со стыда, готов был провалиться сквозь землю. Быть может, потому, что мне никогда в жизни еще не приходилось заниматься такой куплей-продажей! От одной мысли, что меня могут заподозрить в мошенничестве или воровстве, бросало то в жар, то в холод.
Часовых дел мастер не спешил. Он оценивающе оглядел меня с ног до головы, наморщил лоб, поднял глаза к потолку, подумал, потом опять критически поглядел на меня и лишь после этого не спеша спрятал мои часы в стол, вынул из кармана бумажник, отсчитал тысячу рублей и, ни слова не промолвив, протянул мне деньги. Я тоже, ни слова не говоря, положил их в карман и вышел из мастерской. Помнится, по дороге я несколько раз воровски оглядывался, боясь, что за мной кто-нибудь следит, подосланный этим подозрительным мастером.
Гриня, уже выспавшийся, развалясь в кресле, весело болтал с кем-то по телефону.
— Хоп, хоп, хоп, — говорил он. — Якши, рахмат[6].— И, повесив трубку, спросил у меня: — Где ты был?