дливо полагая, что земле ночью достается много больше влаги, чем днем.
А девочки даже обедали в поле. Часов в десять старухи и босоногие мальчишки принесли им завтрак, потом приносили обед, и они, наскоро перекусив, вновь принимались за работу. Колхозники, уходящие с поля под тутовое дерево, чтобы переждать в его косматой тени полуденную жару, удивленно глядели, как работает со своими подружками Замира. Даже зной не мог изнурить и прогнать с поля этих отчаянных юных колхозниц.
И к концу дня получалось, что их неутомимые, проворные руки прикасались к каждому кусту по пять, по шесть раз, когда другие, те, что рассиживались и полеживали в полдень под тутовым деревом, могли сделать это лишь по три, по четыре раза. И хлопок на плантации Замиры Муталовой рос, тучнел буквально на глазах. Ведь хлопок любит человеческое внимание и хорошо растет лишь тогда, когда чувствует ласковую заботу ловких рук.
Среди лета уже всем было ясно, что хлопок у девочек много сочнее и гуще, чем у других.
И все-таки в тот год они не собрали ста центнеров с гектара. Они не оставили на поле ни клочка, подобрали даже курак — поздние, не успевшие распуститься коробочки — и, засиживаясь до полуночи, вскрывали их руками при свете керосиновых ламп.
В тот год они собрали всего по шестьдесят восемь центнеров. Но даже такой урожай был сказочно велик, никто еще в округе не снимал столько хлопка.
Но что упрямая Замира? Смирилась?
Ничего подобного. Она вновь во всеуслышание заявила, что в будущем году опять хочет собрать по сто центнеров.
Теперь на ее участке положили по десять тонн удобрений на гектар. Она всю вспашку прошагала сзади плугов и почем зря ругала трактористов, если, упаси боже, ей казалось, что они уменьшили глубину пахотной борозды. После трактора девочки прошлись с кетменями по участку, взрыхлили все поле, разбивая комья, сделав землю мягкой как пух.
И опять они работали, забыв, как и в прошлом году, про все на свете, кроме хлопка. Теперь они собрали по девяносто семь центнеров. Это было уже близко к намеченной цели, и Замира вновь заявила колхозникам, что не отступит от своего намерения и соберет все-таки сто центнеров. Настойчива она была, смела и дерзка.
К тому времени слава о ней катилась по всему плодородному Узбекистану. О ней знали всюду — в Бухаре, Хорезме и Андижане, Прав был наш ангел-хранитель — она выступала на совещании хлопкоробов в Ташкенте, и ее портрет был напечатан в газете "Комсомольская правда". После этого ей стали писать письма даже из Ленинграда и с Дальнего Востока. Старики уже не смеялись и не болтали, что большой урожай могут снять только сильные руки.
На третий год ее ноле было вспахано еще тщательнее, и удобрений положили больше, чем раньше. Колхоз тоже не хотел ударить лицом в грязь и осрамиться на весь Советский Союз.
Шло лето 1946 года, первое лето послевоенной пятилетки. Девушки дневали и ночевали в поле. Им некогда было ходить в кишлак, и они жили под навесом, сделанным между двумя тутовыми деревьями.
Каждый куст хлопка был у них на учете, за каждым кустом они следили и ухаживали, как следит и ухаживает мать за ребенком.
Однажды Джуманахар Камилов (к тому времени он стал председателем колхозного совета урожайности), обходя хлопковые поля, показал Замире один куст, который, по его мнению, был пропащим: хиленьким стоял кустишко, худосочный — толку с него ни на грош. "Пропадает он у тебя, Замира, — сказал Камилов. — Погляди, какой недоросток". Замира оглядела кустишко и ответила: "Вы запомните его, хорошо? А осенью мы еще раз посмотрим, хорошо? Только запомните его, а то, чего доброго, не найдете потом". — "Его и искать нечего. Он и так за километр приметен", — сказал Камилов. И вот осенью Замира привела его на то же самое место, и у Камилова брови полезли на лоб от удивления. Тот самый недоросток, который казался ему среди лета совершенно пропащим, стоял вровень со всеми, увешанный множеством раскрывшихся коробочек. "Как это ты сумела его вырастить?" — спросил Камилов. "Одна из нас не отходила от него, как доктор от больного, и он поправился. Он был, наверное, чем-то болен тогда. Все можно сделать, если захочешь".
И вот — наконец-то! — она сдержала слово. С ее участка было снято по сто одному центнеру с гектара. Теперь она хочет снять по сто двадцать центнеров.
Все это очень толково рассказал мне про Замиру Муталову ее брат, будущий юрист Абдумалик, я записал слово в слово его рассказ в блокнот. Гриня, пока мы сидели с Абдумаликом на супе[8] под тенью урюка, набегался по кишлаку да по хлопковым полям, где вовсю пылили тракторы и без устали трудились, взмахивая тяжелыми кетменями, колхозники, сделал много всевозможных снимков, в центре которых была худощавая, лукавая, гордая, кареглазая смуглянка Замира, и нам можно было бы со спокойной совестью убираться восвояси.
Однако мне не хотелось уезжать из кишлака так скоро. Мне хотелось побыть еще немного в узбекской деревне, совершенно отличной от русской или, скажем, украинской и даже кавказской. И если упустить такой удобный случай и не приглядеться к ней попристальней, не запомнить своеобразия красок, запахов, звуков, обычаев, привычек, — когда еще удастся побывать так вот запросто в кишлаке? Да и удастся ли?
И я предложил Грине остаться здесь до следующего утра. И веселый компанейский Гриня сразу же, без каких-либо уговоров согласился и объявил о нашем намерении колхозному раису, Замириному папаше Муталу Каимову. Это был тихий, очень внимательный, предупредительный человек. Он, кажется, очень любил помолчать, послушать, что говорят другие, и не спешил высказывать свои соображения. Одним словом, он был совершеннейшей противоположностью веселому, разговорчивому Саттару Каюмову.
Мутал Каимов ни на минуту не отлучался от нас, вежливая, застенчивая улыбка не сходила с его опаленного знойным узбекским солнцем доброго лица в течение всего моего долгого разговора с будущим юристом Абдумаликом.
Потом мы ходили с Абдумаликом по кишлаку, по пыльным, мягким его улочкам, вдоль которых тянулись глинобитные заборы с тесовыми калитками, и вся жизнь кишлака была за этими заборами и плотно прикрытыми калитками, и мне просто не терпелось заглянуть за эти заборы и узнать, что там.
А там, вероятно, было то же, что и во дворе раиса Каимова: тандыр, супа, виноградник, курятник, небольшой огород, узкая, вдоль всей стены жилого дома, веранда, и двери, и окна, и комнаты, застеленные коврами, и беспокойно мечущаяся в клетке перепелка, и горы подушек да одеял, аккуратно сложенных в нишах гладко обмазанных и побеленных стен, и охотничьи ружья в простенках.
Раис колхоза, отец героини и будущего юриста, с улыбкой сопровождал нас и все помалкивал. Это происходило, как я решил, потому, что гости из Москвы были несколько неожиданны для него, их внезапный визит немного огорошил этого милого доброго крестьянина, и он пока решил лучше молчать, предоставив сыну своему, студенту Абдумалику, отвечать на все вопросы дотошного репортера и вообще развлекать его разговорами, благо будущему юристу было все это хорошей практикой для развития студенческого красноречия.
И словоохотливый Абдумалик развлекал нас с Гриней весь день напролет: даже во время обеденного угощения, когда мы с Гриней, развалясь на ковре, вкушали обжигающий перцем и жаром янтарный плов, а студент и его папа удобно сидели возле нас, скрестив под собою ноги, и Мутал Каимов не один раз уж говорил, беспокойно улыбаясь: "Кушайте, пожалуйста, кушайте", — и при этом подливал нам в пиалушки водку из чайника.
А мы пили и кушали и Абдумалика слушали. Он поведал нам историю ферганца Ибрагима, приезжавшего узнать секреты Замириного мастерства и проработавшего в ее звене до поздней осени.
…Утром я встал очень рано, чуть забрезжил рассвет. Мне хотелось посмотреть, как просыпается кишлак, как начинается рабочий день узбекского крестьянина.
Только вышел я за околицу, как рядом раздались мерные удары по железу. Это бригадир звонил в кусок рельса, подвешенного к тутовому дереву, стоявшему на краю хлопкового поля. Рельсина ржавая, надтреснутая. Дребезжа, она раскачивалась под ударами, сперва тихо, потом все сильнее, словно рассказывала усатому бригадиру что-то свое, скучное и печальное. Корявая толстая ветка, к которой на проволоке подвешена рельсина, поскрипывая, вздрагивала, как от боли.
Бригадир собирал колхозников на работу.
В деревне хлопают калитки, и в чистом, свежем утреннем воздухе из-за глиняных дувалов слышатся пенье петухов, мычанье коров, блеянье овец и коз и то тут, то там раздаются громкие голоса только что проснувшихся и вышедших на улицу люден.
Вот это-то мне и надо было увидеть и услышать, и, возвращаясь в дом раиса Мутала Каимова, я был очень счастлив, что мы с Гриней, стало быть, не напрасно остались здесь ночевать.
На ступеньках терраски сидел только что проснувшийся Гриня. Из комнаты доносились голоса раиса и будущего юриста. Говорили они по-узбекски и несколько возбужденно. Они, конечно, не знали, что Гриня прекрасно владеет узбекским языком, и были неосторожно откровенны.
— Садись, — сказал Гриня, подвигаясь на ступеньке и скаля в веселой улыбке белоснежные крупные зубы. — Надо собираться в Ташкент.
— Сразу?
— Да.
— Почему?
— Они дело говорят, — он кивнул в сторону комнаты, из которой доносились голоса отца и сына. — Раис говорит: "Неужели эти настырные корреспонденты останутся у нас еще на целый день? С ума можно сойти. Мне же работать надо, а тут изволь нянчиться с ними".
— Врешь ты, — не поверил я.
— Помолчи. — Гриня погрозил мне пальцем. — А сын отвечает: "Вы, отец, не знаете, наверно, что у них такая работа. Чтобы написать статью, им надо много знать и много видеть. Без этого им нельзя". А отец говорит: "Мне тоже надо работать, мы хлопок начинаем сеять, мне ни минуты терять нельзя". — "Идите и работайте спокойно, — говорит ему сын. — А я побуду с ними". Так что собирайся, дружище, — заключил Гриня свой рассказ, — и давай сматываться отсюда. Нечего обременять своим присутствием хороших людей. — И тут он сказал мне ту самую мудрую восточную поговорку нас