чет гостя и воздуха, которую я привел перед тем, как начать свой рассказ об Узбекистане.
Мы быстро собрались, распрощались с отцом и сыном, причем сын был искренне огорчен нашим скорым отъездом, уговаривал погостить еще, хотя бы до завтра, а отец по-прежнему виновато, застенчиво и деликатно улыбался. Все-таки мы у них позавтракали, нельзя было обижать гостеприимных и хлебосольных люден, уселись в автомобиль, прикомандированный к нам ангелом-хранителем, и покатили в Ташкент.
По дороге, вьющейся меж рисовых и хлопковых полей, под лучами доброго, щедрого, мартовского азиатского солнца можно было много о чем не спеша, с чувством, толком и расстановкой пораздумать, и после некоторых размышлений мне в голову — в который уже раз! — пришло убийственное для меня заключение о том, что я в самом деле окончательный и исключительный неудачник. Допустим, что все свои прежние краснодарско-архангельско-минские репортерские неурядицы я бессовестно и легко свалил на Мишу Славина. Но кто же теперь был виноват в том, что вместо девушки Тилли Турановой оказался краснобородый Тилля Туранов? Кто был виноват в том, что бес попутал меня остаться ночевать в гостеприимной семье действительно очень занятого своими деревенскими заботами Мутала Каимова? А кто был виноват в том, что я, возомнив черт знает что о своей репортерской прозорливости, чуть не заподозрил Сатгара Каюмова в очковтирательстве?
Сваливать на Гриню все это было бы по меньшей мере бестактно и совсем уж бессовестно. Значит, и в прежних своих неудачах виноват был только я. Да. Так и надо решить: все репортерские нелепости продолжаются только по моей вине. И ни при чем тут ни Миня, ни Гриня. А я, действительно как дед Щукарь, никак не могу угадать, хоть плачь, с какой стороны снова вдарит меня моя нелегкая и бескрайне уважаемая мною репортерская судьба. Какая нелепость, предположим, уже подстерегает, караулит мою беспечную особу и уже приготовилась предстать перед очами моими завтра или, на худой конец, послезавтра?
Отправив в Москву репортаж о Замире Муталовой, мы стали собираться в дальнюю дорогу. Нам приспичило побывать в племенном каракулеводческом совхозе, расположенном у черта на куличках: в полупустынной степи Чрта-Гуль. Мы, конечно, могли бы поехать по какому-нибудь другому, более благоустроенному адресу, например в благословенную цветущую Фергану, но друзья ташкентцы соблазнили нас тем, что в совхозе сейчас самое горячее время, начался массовый окот ярок, в отарах каждый день родится по пятьсот ягнят, и жребий был брошен. Ко всему прочему в управлении совхозов республики, как только узнали, что столичные корреспонденты очень желают поглядеть, как они, эти каракулевые ягнята, появляются на свет в весенней полупустынной степи, окружили нас такой заботой, так захлопотали, заторопили нас в дорогу, что не успели мы и глазом моргнуть, как уже мчались в машине ранним прохладным утром на аэродром, где поджидал нас арендованный специально для нашего перелета в совхоз двухместный (включая багажник) самолет.
Солнце еще только-только взошло, и по всему аэродромному полю, и на крышах ангар, и даже на крыльях нашего небесного тихохода сияла роса. Летчик, молодой, скуластый малый, поджидал нас возле своей машины, воинственно уперевшись кулаками в бока и широко расставив ноги.
— Порядок? — почему-то спросил он, оценивающе оглядев нас с ног до головы.
— Порядок, — ответил Гриня.
— Тогда — по местам. Поехали.
И мы быстро расселись по местам. Летчик, разумеется, забрался к своим рулям, Гриня облюбовал пассажирское сиденье, а мне, естественно, ничего не осталось, как лезть в багажник. Просторный такой багажник, а в нем вместо кресла самая обыкновенная тесовая лавочка, и когда я уселся на эту тесину, то оказалось, что торчу, чуть не по пояс высунувшись из самолета, между летчиком и Гриней, у которых виднелись одни лишь головы.
Признаться; я первый раз летел над землей в таком открытом, декольтированном виде и по своей врожденной беспечности не придал этому особого значения и не принял никаких мер предосторожности. Да я и мер-то этих никаких не знал.
Невообразимо тарахтя, мы поднялись в воздух и, чуть покачиваясь, поплыли над землей, над этой весенней благодатью, над кишлаками и городками, над квадратами полей, обрамленных большими и малыми арыками. Все это было очень хорошо видно мне из моего просторного багажника, и еще железную дорогу, по которой ползло какое-то странное серое существо. Я закричал летчику, показывая на это существо, он оглянулся и тоже заорал что было силы, но я ничего не понял из-за этого чертовского тарахтения, и, только когда мы прилетели в Самарканд на перекур, летчик объяснил, что странное серое существо, ползшее, извиваясь, по железной дороге, оказалось мчащимся сломя голову дизельным поездом, курсировавшим между Ташкентом и Ферганой.
Так вот, долго ли, скоро ли прибыли мы в Самарканд на перекур и, разминая затекшие ноги, потопали к бочкам с водой и к ящику с песком, возле которых и закурили с блаженством.
— Ну как? — спросил летчик.
— Великолепно, — сказал я. — Только холодновато.
— Теперь будет теплее — пообещал он. — Мы летим все южнее, и солнце выше поднялось. Надеюсь, вы там поживете хотя бы денька три? — недоверчиво как-то и подозрительно оглядев нас, спросил он. — Мне говорили, что вы там останетесь.
— А что? — спросил я с той же подозрительностью.
— Мне бы лучше возвращаться одному, — неопределенно ответил он, кинув окурок папиросы в бочку. Там их, набухших и пожелтевших, плавало бог знает сколько.
— А что? — опять спросил я. — Не все ли равно — с нами или без нас.
— Вот именно, что без вас лучше, — сказал он, с огорчением уже глядя на меня, словно на младенца, который не понимает самых прописных истин. — Без вас я целую сотню, если не больше, ягнячьих тушек на своей пролетке увезу. Понял?
— Нет, — сказал я. — Не понял.
— Вот и плохо, — еще пуще огорчась, молвил он. — Там, в совхозе, освежеванных ягнят сейчас навалом. Там, наверно, половину новорожденных сейчас каждый день режут на каракуль. Учти: самый лучший каракуль получается с однодневного ягненка. А ты когда-нибудь ел такого каракулевого ягненка?
Я такого ягненка никогда не ел.
— Вот поживешь там, поешь и узнаешь, что это такое. Они там объедаются этими ягнятами. Им девать их некуда. А когда они тебе этого ягненка еще в овечьем молоке сварят — пальчики оближешь. Это же лучше всяких цыплят-крольчат и еще незнамо чего. Теперь если ты учтешь, что паши семьи, как и все граждане СССР, пока что получают мясо по карточкам, тебе еще яснее все станет. Уразумел?
— Уразумел, — сказал я.
— Тогда поехали.
И мы пошли к самолету, уселись на свои места, самолет ужасно затарахтел, задрожал мелкой дрожью, мы докатили, подскакивая, по аэродрому и, оторвавшись от земли, поплыли, покачиваясь и тарахтя, вроде бы не так-то уж и быстро.
Вот скрылся Самарканд с его чудесными тесными улочками, садами, минаретами и дворцами. И опять под нами не спеша потянулись поля, кишлаки и райцентры. Только селений становилось все меньше и меньше. Начались неоглядные степные просторы, сплошь усеянные красными маками. Никогда в жизни не приходилось видеть мне такой, от горизонта до горизонта, ярко-красной земли.
Летчик был прав. Теперь воздух заметно потеплел, солнце согрело меня, шишом торчащего из багажника, я разомлел, и мне вдруг безудержно захотелось спать. К тому же так монотонно тарахтел двигатель, так мягко покачивался с крыла на крыло наш старенький аэроплан… Веки мои начали смыкаться. Я еще видел в полусне какую-то большую мутную стремительную реку, с песчаными отмелями и перекатами, которую мы не спеша перелетели. И на этом можно было бы поставить точку. На этом можно было бы считать мою несчастливую репортерскую деятельность законченной, так сказать, логически завершенной, ибо, сладко, безмятежно заснув, я чуть было не вывалился из самолета. Сколько я проспал, шут его знает, не могу сказать. Однако проснулся я оттого, что почувствовал себя несколько стесненным, что ли. Я инстинктивно, пожалуй даже не успев раскрыть глаза, мертвой хваткой уцепился обеими руками за край багажника. И вовремя, так как ноги мои уже торчали за пределами самолета. Пред очами моими была земля. Я как бы ничком витал над ней. Все это длилось какие-то мгновения. Потом ноги мои снова вобрались в багажник, я уселся на своей скамеечке, но не успел вытереть холодный пот со лба, как меня стало вываливать из багажника в другую сторону.
Однако теперь я уже был умудрен опытом и не только руками, но и ногами уперся что было силы в стенки багажника. Нет, я не испытывал страха. В эти мгновения я был, пожалуй, лишь несказанно удивлен тем, что со мной происходят такие необыкновенные чудеса. Я успел заметить железнодорожные пути, тройку одиноких пирамидальных тополей, домики, сараи и Гриню, сидящего сзади меня и фотографирующего эти тополя и сараи. И тут самолет пошел на посадку. Это мы, оказывается, прибыли на центральную усадьбу совхоза, и, пока я спал, летчик делал над усадьбой виражи, соображая, с какой стороны удобнее посадить самолет. Окончательно я очухался, лишь когда колеса аэроплана коснулись земли и покатили нас, подскакивая, к сараям совхоза. И тут я совсем уверовал, что мне уж больше не вывалиться из самолета, очень обрадовался, и только мы остановились, этаким ловким спортсменом выпрыгнул из багажника. Вскоре вылезли из своих уютных гнезд Гриня и летчик.
— Что же ты, черт паршивый, чуть было не вывалил меня, — обратился я к водителю аэроплана.
— А ты разве не привязывался? — спросил тот с удивлением.
— А ты говорил, что я должен привязываться?
— Так это же каждый пассажир должен знать.
— А я не знал. Да ты и сам не привязывался.
— Мне-то что. У меня в руках рулевое управление.
— Черт паршивый, — сказал я.
— Ну ладно, ведь не вывалился же, — миролюбиво проговорил он.
— Только и утешения, — сказал я.
— А я снимаю и никак не могу понять, — вмешался в разговор молчавший до этого Гриня. — Что это, думаю, мы еще не приземлились, а он уже ноги начал из самолета высовывать.