Усмирив гнев, он сдержанно ответил:
— Извиняюсь. Прошу прощения.
Незнакомец угрюмо оглядел Карпова и шагнул в сугроб, уступая ему дорогу.
— Всего хорошего, — сказал Карпов и пошел, поскрипывая по морозному снегу совсем уже, казалось ему, голыми ногами.
И тут получилась удивительная история: вслед за Карповым стал пробираться и незнакомец. Карпов повернул направо и опять, даже не оглядываясь, узнал своим особым, присущим только ему чутьем, что незнакомец и здесь идет следом.
Нет, он не боялся преследователя! Было только неприятно, что тот отвлекает его, мешает ему сосредоточиться и внимательно глядеть по сторонам.
В одном из переулков незнакомец отстал.
Но вот и перекресток, и столб, и уже желтеющий фонарь над ним, и танцующий в свете этого фонаря весь иззябший Женька.
— Что же вы пропали, товарищ капитан? Так я могу и концы отдать, — плачущим голосом проговорил Женька, увидев входящего в свет фонаря, бодро размахивающего своей офицерской сумкой Карпова.
— Нашел? — деловито осведомился Карпов.
Женька оттопырил воротник пальто, и на Карпова уставилась добродушная вислоухая собачья морда.
— Где?
— В забегаловке на станции, как вы сказали. Сидит под столиком и вообще…
— Понесешь за мной, — распорядился Карпов. — Шагом марш!
Шли недолго. Каменная улица была рядом. Карпов смело, по-хозяйски толкнул ногой калитку и, прошагав по разметенной тропке к ярко освещенному дому, постучал вконец захолодевшими ногами по порожку крыльца.
Женька приплясывал сзади него.
Дверь открыл тот самый опостылевший Карпову незнакомец.
— Так, — зловеще сказал незнакомец, увидев добродушную замерзшую физиономию участкового. — Даже в моем доме вы не можете оставить меня в покое. — Он с отчаянием всплеснул руками. — Это невыносимо!
Это было выше его сил. Казалось, он все блестяще продумал: взял на работе свободный день, приехал на дачу загодя, вдоволь набродился. Пока не повстречался с этим дотошным милиционером. И с этой встречи все полетело вверх тормашками. Придя домой, он узнал, что пропал щенок, забава его больного мальчика, тут же пошел искать щенка, заблудился на незнакомых улицах, а милиционер вновь настиг его, очень уже уставшего, рассерженного и огорченного.
Теперь капитан вновь стоял перед ним.
— Извиняюсь, — охрипшим голосом сказал Карпов и обернулся к Женьке.
Малый, пританцовывая, продвинулся к крыльцу и поспешно вытащил из-под пальто теплого вислоухого щенка.
— Этого не может быть! — вскричал незнакомец. — Нашли! — заорал он в дом. — Проходите, проходите, — уже дружески приглашал он Карпова и Женьку и сам, счастливый, пошел впереди, бережно неся щенка, уверенный, что и они разделят его радость и последуют за ним.
Карпов и Женька в самом деле вошли в жаркие, сильно освещенные комнаты. Там уже стояла большая, увешанная игрушками елка и только что накрытый хрустящей накрахмаленной скатертью стол.
Бледный, печальный мальчик, сидевший в углу дивана, спрыгнул на пол и просиял от радости.
— Ну и хорошо, — просипел Карпов. — Все, значит, в порядке. Будьте здоровы.
— Кому я обязан? — растерянно спросил незнакомец. — Это так необыкновенно…
Но Карпов с Женькой уже спустились с крыльца, прошли по тропке и хлопнули калиткой. Тут они, правда, постояли, и Карпов спросил:
— Ты куда же теперь?
— Домой, — бодро сказал Женька. — Меня давно дома ждут, сами понимаете, Новый год.
А дома его никто не ждал. Мать, повариха, всю ночь будет работать в ресторане, старшая сестра — танцевать на своем фабричном новогоднем балу.
— Ну, бывай, — сказал Карпов, пожав ему руку.
И уже дома, сняв мундир и согревшись, разговаривая с женой, накрывавшей новогодний стол, Карпов все беспокойно думал, а о чем, и сам не мог понять. Он перебирал в памяти и разговор с начальником, и историю со щенком, и нелепые встречи с незнакомцем — это было просто и понятно, и что-то тем не менее не давало ему покоя. Что-то он упустил, не довел до конца, что-то надо было выполнить завтра же утром, не откладывая. Дел у него, оказывается, было еще много, и ему до жути стало жаль так вот, не закончив, расставаться с ними. Хотя бы с этим неустроенным Женькой.
Два новых счастливых человека
Жил-был писатель, у которого была длинная благозвучная фамилия и большие серо-бурые усы, которые он отрастил для важности. Когда писатель сердился, он фыркал в усы и ворчал: "Фу, нехорошо. Мерзость, гадость". Но надо сказать, что фыркал он редко. Это был добрый и веселый писатель.
Однако лучше я начну с самого начала.
Было около десяти часов утра, когда на маленькой, затерявшейся в лесу дачной станции остановился электропоезд, и из вагона вышли двое молодых людей. И он и она были одеты в спортивные брюки и ковбойки из простого, грубого материала.
Электропоезд мягко, почти с места разогнавшись, ушел, а они остались вдвоем на пустынной платформе. Коричневый станционный домик, недавно покрашенный, с желтыми плинтусами и наличниками, с ярко-красной, как у мухомора, высокой крышей, сиял на фоне зеленой стены леса, подступившего к самому железнодорожному полотну. Солнце было уже высоко, хотя прохладные тени лежали на земле еще длинные и роса не высохла даже на припеке.
Когда замер покатившийся вслед за поездом вдоль лесной просеки шум колес, в тишине стал слышен бумажный шелест листьев осины. Молодые люди посмотрели друг на друга, улыбнулись, взялись за руки, сбежали по скрипучим ступеням с платформы и углубились в лес, начинавшийся сразу за станцией зарослями лещины.
Лес был старый, чистый, насквозь пронизанный солнцем, и в нем стоял тот густой, теплый парной запах грибов, прелых листьев, смолы и земляники, какой бывает в лесу только по утрам в середине лета.
Войдя в лес, молодые люди остановились и, убедившись, что поблизости никого нет, стали целоваться, а потом вновь взялись за руки и, шаловливо отталкиваясь плечами, делая вид, что это нечаянно, стараясь не смотреть друг на друга от возникшего вдруг смущения, пошли дальше по мягкой, с глубокими колеями, лесной дороге.
Скоро средь деревьев показались дачи с раскрытыми окнами, запахло дымом, кухнями, послышались голоса играющих в футбол детей. Молодые люди свернули с дороги на узкую тропинку и вдоль старого, покосившегося тына, задевая мокрые от росы заросли малинника, сбежали в глубокий овраг. Солнце сюда еще не доставало, в овраге все было как ночью — сыро, зябко, глухо, пахло туманом. Молодые люди, перейдя по шаткому, прогибавшемуся под ногами жердевому мостику через чистый, с песчаным дном, ручеек, поспешили наверх и скоро вновь очутились в душистом лесном тепле.
— Подожди, Митя, — сказала девушка, слегка запыхавшись от быстрого подъема. — Такая крутая гора, правда?
Отдышавшись, она приблизилась к нему, с терпеливой, доброй улыбкой смотревшему на нее, положила ему на плечи тонкие загорелые руки, сомкнула их у него на затылке и, чуть касаясь губами его рта, осторожно, целомудренно, со строгим лицом, поцеловала его несколько раз, а отстранясь, но не снимая рук с его плеч, склонив голову, внимательно, серьезно глядя ему в глаза, спросила:
— Это знаешь что?
— Что, Надюша? — все продолжая улыбаться, спросил он.
— Это я так люблю тебя.
Это сказано было столь откровенно, беззастенчиво и трогательно, что Митя, удивясь и обрадовавшись, не нашелся, как ответить, и лишь крепко обнял.
Митя был единственным сыном у матери, красивой, такой же, как он теперь, смуглой, с прямым и открытым взглядом карих глаз, рано овдовевшей. Отец Мити, летчик-испытатель, погиб при катастрофе несколько лет тому назад, весной, когда Митя заканчивал седьмой класс и именно в этот день написал записку Надьке Востряковой из седьмого "Б" класса соседней школы.
Чтобы помочь матери, машинистке, Митя не стал дальше учиться, а пошел работать на завод. С тех пор минуло пять лет. Митя вырос, считался уже хорошим вальцовщиком, был членом цехового комсомольского бюро и учился в девятом классе вечерней школы рабочей молодежи.
Надя как начала с первого класса учиться на одни пятерки, так с этими пятерками и десятилетку закончила. Теперь она уже была студенткой университета и перешла на третий курс. Семья, в которой она выросла, шумно и дружно жила в старом доме на Курской канаве. Отец и два старших брата Нади работали на "Серпе и молоте", дымившем разноцветными дымами метрах в пятидесяти от их дома, за высоким забором.
Митя последние годы бывал в этом доме частым гостем, чувствовал себя свободно, запросто, даже когда мальчишки, увидев его, кричали: "Надькин жених идет!" Ему здесь все нравилось. Правилось, что по вечерам все обитатели дома выбираются во двор: женщины чинно сидят на длинной лавочке, мужчины возле забора, под старой ветлой стучат костяшками домино по столу, девочки без устали скачут через веревку, а мальчишки гоняют посреди двора мяч. Нравилось Мите и то, что квартиры тут с утра до позднего вечера не запираются, двери распахнуты настежь — входи, кто хочет. Его здесь все знали и относились к нему приветливо, с уважением.
— Ну, пойдем же дальше, глупый, — сказала Надя, высвобождаясь из его объятий.
Скоро лес начал редеть, появилось больше солнечного, уже не прерываемого тенями, света, стало теплее, ярче, и они вышли на луг, уже скошенный, с разворошенной, посеревшей в увядании, с сильным сенным запахом и нескончаемым звоном кузнечиков травой.
На той стороне луга снова зачинался лес, где среди деревьев снежно белели стены и колонны загородного музея.
На всех музейных дверях висели амбарные замки; здесь был выходной день. Но они нисколько не расстроились, что приехали так неудачно, и стали бродить по широким, пустынным, почти укрытым от солнца кронами старых лип аллеям, где меж деревьев то тут, то там стояли на пьедесталах, задумавшись, мраморные скульптуры, большей частью безрукие.
Заглянули в пыльные, забранные частой толстой решеткой оконца старенькой церквушки, стены которой расписаны Васнецовым, посмотрели в окошко итальянского домика, который, к удивлению, оказался совершенно пуст, даже гнилой табуретки не было.