От рассвета до полудня [повести и рассказы] — страница 83 из 92

Но спокойно лежать она уже не могла. Надо было что-то срочно предпринимать: писать, жаловаться, взывать о помощи, призывать к благоразумию, глаголом жечь сердца этих жестоких, бездушных людоедов из Комитета по кинематографии, из Министерства культуры, которые ради прибылей почем зря калечат детские души. В конце концов, не только один Мишка подпал под тлетворное влияние этого ужасного киноискусства в кавычках. Гибнет целое поколение. (Мишкина мама любила мыслить масштабно.) Нет, когда она воспитывалась в школе, такого разнузданного безобразия, таких бестактных песенок не было. Да, она должна действовать. Это ее долг. Ее миссия. Однако куда писать, кому жаловаться? К кому обратиться за помощью? К общественности. Надо прежде всего поднять на борьбу общественное мнение, открыть дискуссию на страницах печати. Мало ли таких мобилизующих общественное внимание дискуссий ведется сейчас на страницах газет! Читаешь — и дух захватывает: и те правы, и эти правы. Две стороны, и обе правы. Но как трогательно требовательны с одной стороны и как арифметически доказательны с другой стороны!

"Боже мой! — ужаснулась она. — Даже я начала объясняться словами этой ужасной песни: с одной стороны, с другой стороны!.."

Тут она вспомнила, что Мишка, еще когда он жил у своих загородных стариков, однажды спросил у нее о том, как рождаются люди. Она смутилась, покраснела, но мужественно, не подав и вида, стала лепетать что-то про аистов и про кочаны капусты. Мишка строго и внимательно выслушал ее бессвязное бормотание и сказал:

— Но ведь я знаю, что они рождаются в родильном доме, а не в капусте. Я У тебя спрашиваю — как они рождаются.

— Вот вырастешь большой, пойдешь учиться… — начала было она, но Мишка перебил ее:

— Когда я вырасту большой, я сам про это прочту, — и ушел от нее прочь.

"А ведь он, вероятно, сейчас уже знает об этом… о том, как рождаются дети", — подумала она и стала вспоминать, когда, как и при каких обстоятельствах сама узнала эти пикантные подробности. Кажется, ей рассказала какая-то соседская девочка, которая была старше ее. "Старше или моложе?" — вдруг задумалась она и, не успев припомнить, как с ней все это было, кто кому рассказывал, она ли соседской девочке, ей ли соседская девочка, кто из них тогда был старше, кто моложе, не успев всего этого припомнить, она заснула.

И ей приснилось нечто ужасное. Будто ее мальчика со всех сторон окружили злодеи. Один из них, бородатый, в красных сафьяновых сапогах, в кафтане, подпоясанном широким алым кушаком, за который было заткнуто пять или даже шесть серебряных пистолетов, орал михайловским басом:

В вдали был слышен ропот:

Нас на бабу променял,

Только ночь с ней провозжался,

Сам наутро бабой стал.

"Эх, только ночь с ней провозжался", — подхватил было невидимый хор, как вдруг на месте казака-разбойника появился стройный кавказец с тоненькими усиками, одетый в черкеску с газырями, и сладко запел:

Дам коня, дам кинжал.

Дам винтовку свою,

А за это за все

Ты отдай мне жену"

"Асса!" — гаркнул все тот же мощный хор, и кавказец с усиками поспешно сунул в рот кинжал и принялся юлой вертеться на цыпочках, отплясывая лезгинку.

Но вот что странно: Мишка нисколько не смутился, не оробел, а даже охотно захлопал в ладоши, отбивая такт Наурской.

Постепенно музыка лезгинки смолкла, удалилась, бойкий кавказец с газырями и усиками вспорхнул и растаял в небесной дымке, а Мишка, глядя ему вслед, насмешливо сказал:

Ишь, что старый хрен затеял:

Хочет жать там, где не сеял.

— Кто сказал, кто сказал, кто сказал! — как эхо, разнесся вслед за этим утробный пещерный глас.

— Я знаю, я знаю! Только я знаю, кто это сказал! — поспешно отозвалась мама. — Дайте слово! Я разоблачу. Это сказал Мишкин дед. Только он мог внушить ребенку такие слова. Всем известно, что это испорченный, вздорный старик, хотя я никогда не говорила ему об этом. Но сейчас, ради спасения детей, поколения, мы должны вмешаться и во всеуслышание сказать, чтобы нас слышали все честные люди на земле…

— Погоди, — остановил ее обличительную речь все тот же гулкий пещерный глас, от которого мороз продирал по коже. — А он ли это сказал? Хватит ли у него ума на это?

— Пусть не он, это не имеет значения, — запальчиво продолжала мама. — Но я знаю и того, кто первым сказал эти ужасные слова. Я все знаю, и ради спасения детей я скажу…

— Говори! — разрешил ей пещерный глас.

И тут на месте кавказца возник толстый лысый господин в вицмундире, верхом на Коньке-Горбунке.

— Не ожидала я от вас, господин Ершов, — дрогнувшим от возмущения, но мужественным голосом сказала мама, обращаясь к этому господину. — Мы все не ожидали, что вы, педагог, преподаватель гимназии, на протяжении полутораста лет будете калечить судьбы вверенных вам нами наших детей. Вот ваш современник А. С. Пушкин вел себя совершенно иначе.

И она с ходу продекламировала:

Ужель в его гарем измена

Стезей преступною вошла,

И дочь неволи, нег и плена

Гяуру сердце отдала?

Тут она с ужасом увидела, что на Коньке-Горбунке сидит вовсе не лысый добродушный господин Ершов, облаченный в вицмундир, а дотошный, любопытный Мишка с пионерским галстуком на шее.

— Что такое гарем? — спросил Мишка.

— Гарем? — воскликнула мама и страстно и трубно запела:

Не плохо это

С одной стороны,

Но плохо это

С другой стороны…

Ты должен знать, — передохнув, продолжала она свою обличительную речь, — что как только у человека появляется три жены, тут сейчас же стихийно возникают три тещи. И это я должна сказать тебе как мать, потому что если одна только теща — кромешный и сущий ад, то что же такое три тещи?

— Понял, понял, — сказал Мишка. — У меня даже одной жены не будет. Рассказывай дальше.

— Правильно, брат ты мой, — сказала мама голосом Мишкиного деда и проснулась.

А проснувшись, спешно уселась за стол и принялась решительно — вжик-вжик, только брызги полетели из-под пера — строчить обращение к общественному мнению, требуя оградить детское воспитание от всего дурного, тлетворного, вздорного, что заполняет сейчас экраны кино, телевидения, ставится в театрах, печатается в книгах и журналах.

— Миша! — позвала она. — Приведи мне еще один пример из кино, тоже наиболее распространенный у вас в классе.

Мишка встал на пороге комнаты, с усердием поглядел, округлив глаза, в потолок и сказал:

— "Берегись автомобиля".

— Да? — обескураженно, в замешательстве спросила мама. — Но ведь там, насколько мне известно, ничего такого, собственно…

— Как ничего такого? — удивленно и даже радостно воскликнул Мишка. — Очень даже чего.

— Ну, например? — попросила мама.

— Например, когда Маруся…

— Это еще что за Маруся? — строго спросила мама.

— Ну, мы так зовем преподавателя математики, Алексея Николаевича. А что?

— Ничего, очень странно. Однако продолжай, я слушаю.

— Ну, когда Маруся кого-нибудь выгоняет из класса, мы все кричим: "Свободу Юрию Деточкину!"

— Ладно, ступай.

Она горестно подперла щеку ладонью и задумалась. "Как странно, — думала она, — пожилого, уважаемого человека, отца студентов, кажется, даже дедушку уже, называть "Марусей". Она представила этого самого математика, его лысую, похожую на редьку хвостом вверх, как у Ивана Никифоровича, голову с оттопыренными ушами, его привычку не то горестно, не то смиренно по-бабьи складывать руки на пухленьком животе, его неповторимый, совершенно невероятный для такого солидного мужчины тонкий-тонкий бабий голос и улыбнулась: Маруся, типичная Маруся! Однако! Она нахмурилась.

Не слишком ли это бессердечно, грубо роняет достоинство советского школьника? Впрочем, она ведь тоже была школьницей, и, помнится, одного их педагога, очень доброго, умного, звали Бармалеем, а Мишкин дед, который тоже в свое время был советским школьником, рассказывал, что у них в образцовой школе (надо только подумать, что этот ужасный дед учился в образцовой школе!) одного любимого учителя русского языка звали Степкой-растрепкой.

Давай, давай

Газеточки почитывай,

Меня давай, давай

перевоспитывай, —

доносился из соседней комнаты бодрый Мишкин голос.

Она уже не стала спрашивать, откуда взялась у него эта песенка. "Пусть, — устало" и горестно подумала она. — В мире все так странно, нелепо и загадочно", — и, пригорюнившись, сама тихо запела:

Перебиты, поломаны крылья,

Дикой болью всю душу свело.

Кокаина серебряной пылью

Всю дорогу мою замело…

Эту песенку, когда она была школьницей, распевали в одно прекрасное время все ее подружки, теперешние филологички, музыкантши, докторицы, станочницы, архитекторши…

Какой, должно быть, ужас эта песенка вызывала тогда у их матерей…

Жили Масловы на Канаве


Раз в месяц, в воскресенье или в субботу, после того, как Масловы Петр Кузьмич и Васена Ильинична, попросту баба Вася, получат пенсию, вся родня приезжает к ним в гости.

Это законно, как дважды два — четыре, и никто не смеет нарушить такой строгий и веселый закон. Бывали, конечно, иной раз ЧП, кто-нибудь вдруг заболеет или срочно улетит-укатит в далекую и долгую командировку, но подобное беззаконие случалось не часто: здоровье у всех было, как говорится, слава тебе господи, — хворали редко, а в командировки ездили, пожалуй, и того реже. Лгать же, изворачиваться никто не умел и не любил, у всех от мала до велика, при каких бы то ни было обстоятельствах, дважды два всегда было четыре. Хоть кол на голове теши.

Сперва съезжались в старом доме, что стоял на Курской канаве, а теперь после того как дед с бабой переехали на другой конец Москвы, в новый район, в новый дом, километров за двадцать от славной той канавы, строжайший семейный закон все равно считался в силе. Стали собираться на новом месте.