ниха никакой весточки не получала. Придет, бывало, домой, заплачет, а сама: "Не верю я, мама, что он погиб, вернется он, сердцем чувствую, вернется". — "Ну и хорошо, — скажет мать, — и верь и чувствуй, если так. Сердце, оно не обманет". И гляди — вернулся! Где только не был, бедовая голова! Из плена, из концлагеря бежал, в итальянских партизанах с фашистами сражался. А Илья не вернулся. Перед самым концом войны, как написано в похоронной, которую прислали из военкомата, "погиб смертью храбрых в боях за город Будапешт".
Портрет Ильи, майора-летчика с Золотой Звездой Героя и тремя орденами Ленина на груди, висел над диваном, на котором сейчас лежала усталая, непривычно тихая Василиса Петровна.
Вспомнив Илью, она стала думать, какие хорошие дети выросли у нее, все коммунисты; даже Леня, несмотря что еще молодой, и тот принят в партию. А как им не быть коммунистами? Если бы не Советская власть, не партия, которые помогли ей воспитать, обучить, вывести ребят в люди, даже незнамо, кем они и были бы. А Илюша вот стал кадровым командиром — Герой Советского Союза; Ольга — крановщица, член заводского парткома; Саша — директор завода на Волге; Николай — инженер, со всей семьей уехал на целину хлеб государству выращивать, теперь на Алтае живет, механиком в совхозе работает; Аленушка студентам в институте преподает — вон куда махнула! — а Леня художник, такой портрет с матери нарисовал, что на Кузнецком мосту выставляли, будто она знаменитый человек.
А чем она знаменита? Ничем. Самая обыкновенная, безвестная, каких в стране сотни тысяч, а может, даже миллионы. Другие, вроде Ольги, на работе прославились, или артистками в Большом театре стали, или, как Аленушка, учеными, а она за семьдесят-то лет чего такого выдающегося сделала? Ничего, хоть и прожила вон как долго. Ладно, хоть ребята постараются сделать, оправдаются за нее перед партиен, у которой она так и останется, видно, в неоплатном долгу.
В комнате уже совсем смерилось, когда в наружной двери завозились ключом, щелкнул замок и вошел, посвистывая, Леня, высокий, стройный, молодой. Леня включил было электричество, но, увидев мать лежащей на диване, перестал свистеть и торопливо погасил свет.
Василиса Петровна, собрав остатки сил, приподнялась на локте, чтобы встать и разогреть ему обед, но Леня замахал на нее руками:
— Лежи, лежи, отдыхай, я сам все сделаю, — и пошел на цыпочках в кухню.
Она снова в изнеможении опустила голову на подушку, тихо, виновато проговорила:
— Ты уж не обессудь, ноги что-то не ходят.
Но Леня, загремев в кухне кастрюлями, не услышал ее слов или не придал им особого значения.
А Василиса Петровна тем временем продолжала размышлять над своей и детей своих жизнью. И жизнь эта, не очень богатая событиями, когда трудная, когда веселая, проходила перед ней складною чередой, без путаницы, во всей своей неповторимой простоте, будто она читала про эту жизнь в книжке, так что даже было удивительно.
Вот представилась ей морозная октябрьская ночь в Москве, баррикады на улицах, тревожные окрики патрулей в холодной тьме переулков, рабочие-дружинники с Рогожской, поспешающие скорым шагом к Кремлю, а среди них, с винтовкой на плече, с лимонками на поясе, ее муж Иван Иваныч, модельщик с "Гужона", серьезный, решительный, и она — в ногу с ним. Как давно это было, и как все памятно! Сорок лет прошло уж, как шагала она к Кремлю в рядах дружинников, с санитарной сумкой, больно хлопавшей по боку, а потом перевязывала дрожащими с непривычки да от поспешности пальцами раны товарищей.
А в восемнадцатом году их с Иваном Ивановичем записали в продотряд, и они поехали в теплушках за хлебом для голодной Москвы. Там, в Донских степях, в перестрелке с белыми сложил свою голову ее строгий, рассудительный Иван Иванович, с которым, думалось, не расстанутся они весь век. И это тоже было давным-давно, как вернулась домой одна, — тоже почти сорок лет назад.
А года два спустя после возвращения (Василиса Петровна, тогда работала в фасонке, набивала землей опоки) шла она как-то зимним вечером домой с жаркого партийного собрания и встретила двух детишек: мальчика и девочку. Худенькие, испуганные, озябшие, брели они, взявшись за руки, по пустынной улице.
— Куда вы, милые? — удивилась она. — Замерзнете.
Мы к тете идем, — сказал мальчик.
— Вот мамка задаст вам! — сердито припугнула она. — В такой мороз по гостям ходить вздумали.
Ей самой было зябко. Как все делегатки, она носила мужские ботинки, кожаную тужурку и красную ситцевую косынку. А эта бойкая одежонка грела плохо.
Мальчик внимательно, кротко и в то же время с каким-то грустным осуждением посмотрел на нее.
— У нас нету мамы, — сказал он. — Она вчера умерла в больнице. — Он помолчал и, еще печальнее глядя на Василису Петровну, добавил: — И папы нет. Его белые на фронте убили.
— Батюшки! — ужаснулась она. — Да что же это такое! Как тебя звать-то? — Растерявшись, она даже не нашлась сразу, о чем спросить мальчика.
— Саша, — равнодушно сказал он.
— А тебя? — Василиса Петровна присела на корточки перед девочкой. Та заморгала часто-часто, нагнула голову и заплакала тоненьким, слабым голоском, словно комар:
— И-и-и-и…
— Ольгунькой ее зовут, — тяжело вздохнув, сказал Саша.
На Ольгунькиной голове неумело, кое-как был намотан большой, сильно изношенный, оставшийся, видать, после матери шерстяной платок, а из коротких рукавов залатанного пальтишка далеко высовывались голые, покрасневшие от холода ручонки.
У Василисы Петровны дрогнуло сердце. Она распахнула свою тужурку, подхватила Ольгуньку на руки, прижала к себе, чтобы хоть немного согреть ее, и дальше узнала от Саши толком лишь одно: ребятишки заблудились, так что уже не помнили ни того, где живет их тетя, ни того, с какой улицы они сами пришли.
— Бедные вы мои! Что же мне делать с вами? — проговорила она, оглядываясь в полном замешательстве.
Но на улице, заваленной сугробами, было пусто. В студеном зеленоватом небе скупо догорала желтая зимняя заря, кричали голодные галки, густо вихрясь вокруг церковного купола: наверно, никак не могли согреться.
— Ну-ка, — решительно сказала Василиса Петровна, обращаясь к Саше, — поспевай за мной!
Четверть часа спустя ребятишки уже сидели в ее комнате возле жарко накалившейся "буржуйки" и, старательно облизывая ложки, боясь уронить с них хоть крупинку, бережно и в то же время жадно ели горячую ячневую кашу, скромно сдобренную подсолнечным маслом.
Соседи пытались было советовать, учили, чтобы Василиса Петровна отдала ребятишек в приют, потому что сама еще молодая, выйдет замуж, своих детей народит, а так, с ребятами, кто ее возьмет?
Но она только хмурилась в ответ на эти бесполезные советы. Замуж Василиса Петровна не собиралась: не из тех она была, чтобы так легко забыть мужа, выбросить любовь к нему из сердца своего, да и Ольгунька уже стала звать ее мамой. Могла ли она хотя бы после этого в приют ее отдать?
Жить с ребятами стало беспокойнее, но теплей, уютней, отрадней. После гудка Василиса Петровна забежит на часок-другой в завком, в ячейку, к женоргу — и скорее домой, Постучится в дверь и спросит:
— Терем-теремок, кто в тереме живет?
А за дверью сейчас же раздаются два веселых ребячьих голоса:
— Мама Василиса да Оля с Сашей.
Скоро в этом небогатом тереме появились и еще два жителя: Колька с Илюшей.
Однажды теплым весенним днем Василиса Петровна нечаянно явилась свидетельницей отвратительной, ужасной сцены: остервенелые беспризорники толпой жестоко, нещадно били такого же, как и они, оборванного мальчика, молча лежащего, охватив руками голову, на булыжниках мостовой.
— Да вы что, стервецы, делаете! — закричала она в гневе. — Стыда на вас нет!
Она разогнала толпу, подняла судорожно всхлипывающего, с разбитой губой, с фиолетовым отеком возле глаза, мальчика и увела его с собой.
А сзади, как ей показалось, подосланный беспризорниками, крался за ними другой парнишка.
— Да ты что, мазурик, шпионишь за мной! — рассердилась она. — Вот надеру тебе уши!
Мальчуган лишь настороженно смотрел на нее издали большими красивыми глазами и не отставал до самого дома, хотя она еще не раз обещала расправиться с ним.
— Они меня, если попадусь, все равно убьют, — перестав всхлипывать и размазав по грязным щекам слезы, — просто, как-то очень обыденно сказал тот, которого она привела с собой. Это был Колька.
И опять, как тогда зимой, дрогнуло доброе сердце Василисы Петровны.
— Не бойся, не убьют, — грозно сказала она. — За что они тебя?
— За пятак. Я нашел пятак и не отдал. — Он говорил пришепетывая, так, будто сосал леденец, и произносил: "Жа пятак".
Василиса Петровна подстригла его ножницами, такими тупыми, что Колькина голова стала похожа на вспаханное поле, после чего, вымыв мальчика в корыте, переодела в чистые, хотя и поношенные рубашку и штаны, тотчас выменяв их у соседки на шаль, которой когда-то покрывалась по воскресеньям, выходя гулять с Иваном Иванычем.
У Кольки была веселая, лукавая физиономия, и даже синяк под глазом не портил ее милого очарования. Убедившись в том, что остается жить у Василисы Петровны, Колька вытащил изо рта пятикопеечную монету и, уже не пришепетывая, деловито, с достоинством произнес:
— На, возьми. Мне он не нужен теперь, пятак этот.
— Ну что же, давай, — согласилась Василиса Петровна, принимая от него монету, — если вправду нашел. Нам в хозяйстве сгодится. Так, стало быть, родных у тебя никого не осталось?
— Никого, — охотно отозвался Колька. — Все от тифу, как мухи, померли. Один братишка еще остался, Илья.
— Где же он?
Колька небрежно мотнул головой:
— А вон на улице стоит. Второй день.
Василиса Петровна поглядела в окно, и ей стало до того стыдно, что она не знала, куда девать свое покрасневшее лицо. На той стороне улицы стоял и с тоской, со слезами на глазах смотрел в сторону ее дома тот самый большеглазый парнишка, который преследовал их вчера всю дорогу и которому она грозилась надрать уши, чтобы не шпионил.