Пентархия (или Верховная Дума) начала действовать в первые же минуты после смерти Грозного. Ночью 18 марта из Москвы в ссылку были высланы самые близкие к бывшему царю бояре, слуги, воеводы. Некоторые из них попали в темницу. Всех родственников Марии Нагой взяли под домашний арест. Утром город взволновался. Боярское правление вызывало у многих неприятные воспоминания, но пентархия в первые самые счастливые свои дни действовала уверенно: бояре присягнули Федору, доложили народу через глашатаев о воцарении второго сына Анастасии, назначили день торжественного венчания на царство, отослали в Углич Марию Нагую, ее сына, родственников, слуг, отряд стрельцов. Федор провожал Нагую, печальный, с Дмитрием простился нежно, да вдруг разрыдался. Для «слабоумных» столь ярко выраженная грусть, откровенные рыдания, конечно же, не являются чем-то удивительным, трудно объяснимым. Бог дал им право плакать, изливать в слезах боль души своей. Но улыбающийся Федор Иванович плакал не дебильными слезами, хотя на этот факт даже присутствующие не обратили внимания.
Он плакал так горько и «осмысленно», как некогда плакал старец Зосима на пиру у псковской Марфы Дворецкой, предугадав большие беды тем, кто сидел за боярским столом и пил мед, радуясь жизни. Младенец Дмитрий тоже радовался: весна была, солнце, теплые потоки воздуха, жизнь в рост пошла. Что-то недоброе почувствовал блаженный царь в тот день.
Видимо, что-то недоброе заподозрил и Бельский. Он отказался ехать в Углич, остался в Москве. Этот ход, явно не просчитанный, вызвал разные кривотолки в толпе, кто-то (наверняка из пентархии!) воспользовался этим, подбросил в разгорающийся костер сухих веток. По городу пробежал невидимый огонь тупой злобы, страшные слухи побежали по улицам и домам столицы: Бельский отравил царя Ивана Васильевича, а теперь готовит яд для Федора, чтобы посадить на московский трон Бориса Годунова. Народ – доверчив, как малое дитя, особенно если у него есть объект или субъект симпатии. Московскому люду люб был Федор Иванович, даже еще не будучи царем. Спокойный, тихий, с доброй невызывающей улыбкой, с мелким шагом, сам некрупный, невзрывной, очень предсказуемый и в предсказуемости своей безвредный – разве можно такого сына царя не полюбить?! Разве не вызывает такое ангельское создание жалости?! А народу (любому, между прочим) приятно, когда есть кого жалеть. А уж царя жалеть – большое счастье для людей.
Но если бы это наивное, неиспорченное дитя, московский народ, спросил бы самого себя, с какой стати Бельскому нужно было травить Рюриковичей, чтобы возвести на престол безродного Годунова, то вряд ли это мудрое создание нашло бы вразумительный ответ, а значит, и бунта бы не случилось. Предполагают, что явную ложь на улицы города запустили князья Шуйские через рязанских дворян Ляпуновых и Кикиных. У Шуйских были свои счеты с Бельскими, но подобный шаг, устранение соперника, возвышал их врага – Бориса Годунова, резко возвысившегося в последние годы правления Ивана IV Васильевича. Не понимать этого Шуйские не могли.
Но слух быстро сделал свое дело, разжег огонь страстей, в Москве вспыхнул бунт.
Если верить летописцам, в нем принимали участие двадцать тысяч воинов, простолюдины, боярские дети, купцы, ремесленники. Все они, очень влюбленные в царя, ринулись с тревожным, быстро нарастающим ропотом в центр города, к Кремлю. Там гостей никто не ждал – чудом удалось вовремя закрыть ворота, организовать горстку стрельцов для защиты.
Пентархи собрали Думу на совет, а бунтовщики, в советах не нуждаясь, захватили Царь-пушку, развернули ее в сторону Фроловской башни. По родному Кремлю да из мощной пушки, которая еще по врагам-то не палила, разве можно стрелять? Федор Иванович, не зная, чего хотят возмутители спокойствия, послал к ним на переговоры Мстиславского и Никиту Романовича, а также дьяков братьев Щелкановых. Они вышли из Кремля, приблизились к могучему орудию, спросили у народа, в чем причина волнений.
«Бельских-отравителей подавайте сюда!» – крикнул кто-то их толпы, и вся она вдруг завопила грозно:
«Бельского! Бельского!».
Дело, которое начал Иван IV Васильевич, поигрывая с неподготовленной толпой в демократические игры, переходило в следующий этап, когда народ, почувствовав свою силу, становится вдруг слишком уж высокомерным, когда резко завышается его самооценка.
«Бельского!» – ревела толпа, а Иван IV Васильевич мирно почивал в гробу, не догадываясь, с какими трудностями столкнется сын-звонарь в первые дни царствования.
Парламентеры обещали разобраться в важном деле, доложили царю о причине возмущения. Федор наверняка знал, как в подобной ситуации поступил его отец в юные годы. Повторять этот подвиг было никак нельзя, и не только захваченная бунтовщиками Царь-пушка являлась тому причиной, но и двадцать тысяч вооруженных воинов, и слабость кремлевского гарнизона, и, главное, душа Федора, незлобная, негрозная, миролюбивая. К тому же он прекрасно знал, что Бельский чист перед ним.
Переговоры продолжились. Толпе предложили компромиссное решение, и она его приняла: Бельского отправили воеводой в Нижний Новгород. Одним человеком в пентархии стало меньше, но это не уменьшило ее влияние на дела страны, а скорее наоборот.
Бунтовщики в своих дерзких воплях не коснулись имени Годунова, родного брата жены Федора Ивановича, Ирины.
Некоторые ученые связывают этот странный факт (Бельского услали, а его сподвижника оставили в покое!) с именем сестры, в которую царь, как известно, был ласково влюблен, оставаясь и в любви своей блаженным – скромная, надо сказать, доля для любого венценосца.
Ирина же в те весьма ответственные для мужа дни «утвердила» союз царя и брата, который, находясь в расцвете сил, еще при Грозном успел зарекомендовать себя как тонкий политик и крупный государственник. «Величественною красотою, повелительным видом, смыслом быстрым и глубоким, сладкоречием обольстительным превосходя всех вельмож,… Борис не имел только… добродетели; хотел, умел благотворить, но единственно из любви к славе и власти; видел в добродетели не цель, а средство к достижению цели; если бы родился на престоле, то заслужил бы имя одного из лучших венценосцев в мире; но рожденным поданным, с необузданной страстию к господству, не мог одолеть искушений там, где зло казалось для него выгодою – и проклятие веков заглушает в истории добрую славу Борисову»[130].
Столь суровая и безапелляционная характеристика, данная Н. М. Карамзиным одному из самых ярких деятелей Русского государства, не является единственной и исчерпывающей. Об этом пойдет речь чуть позже. Но весьма нелицеприятная оценка Бориса Годунова содержит в себе немало точных штрихов: именно с таким человеком связал царственную судьбу блаженный Федор Иванович, а Ирина долгое время исполняла между ними роль, схожую с той, которую исполняет шайба, не давая возможности гайке раскручиваться под воздействием всевозможных встрясок, ослабляя тем самым крепление, а то и вылетая по резьбе из болта…
Борис Годунов первым делом наказал виновников московского бунта, сослал Ляпуновых, Кикиных и других активных смутьянов в окраинные города, повелел заключить их в темницы. Не очень суровое наказание! За подобные дела на Руси, да и за ее пределами, виновных обычно казнили.
В последний день мая 1584 года был совершен торжественный обряд венчания Федора Ивановича на царство. Главными «ассистентами» митрополита Дионисия в этом действии были три человека: Борис Федорович Годунов, Дмитрий Иванович Годунов (дядя царицы) и Никита Романович Юрьев, брат Анастасии. Все – не из рода Рюриковичей!
После торжественного обряда в Архангельском соборе Москва целую неделю пировала, веселилась, радовалась. Празднества закончились громадным военным парадом на большой поляне за городом. Только в сопровождении царя находилось двадцать тысяч пеших и пятьдесят тысяч конных, роскошно экипированных воинов. Стрельцы были одеты в тонкое сукно и бархат. Иностранные авторы, современники тех событий, гости Москвы, дают в своих сочинениях убедительные сведения о положении дел в столице русского государства после Ивана IV Грозного. В частности, некоторые из них пишут о том, что в Москве в середине 80-х годов проживало всего 30 тысяч жителей, в шесть раз меньше, чем до опричнины. Но тридцатитысячный город не смог бы организовать столь богатые празднества!
В чем же тут дело? Иностранцам вроде бы ни к чему говорить напраслины, сочинять небылицы. Да и Москва, по свидетельству русских летописцев, действительно претерпела во времена Ивана Грозного жесточайшие беды: многочисленные пожары, нашествие Девлет-Гирея, голод, болезни унесли в могилы многие тысячи, десятки тысяч людей… Как же москвичам удалось с такой роскошью отметить восшествие на престол последнего из Рюриковичей? Может быть, царь, бояре и духовенство, выложив все свои сбережения, решили, что называется, удивить мир, выписали из соседних городов людей, нарядили их соответствующим образом?.. Нет, то была не привозная бутафория.
Иностранные писатели, а вслед за ними и некоторые русские историки (вот что непонятно!), описывая Москву в первые годы после смерти Грозного, забывали один важнейший для столицы Русского государства факт: город Москва с самых первых лет своего существования представлял собой сложный социально-политический (единый!) организм с ярко выраженным образующим и организующим московское пространство центром, расположенными вокруг него «ближними» селами, которые по мере расширения города входили в его состав (и до сих пор этот процесс историей не отменен!), посеянными на разные расстояния от «ядра» дальними селениями, связанными со столицей производственными, культурными, военными, административными нитями… Практически все князья, великие князья, цари в той или иной степени участвовали в обустройстве московской земли, Москвы как ее центра и как столицы державы. Даже Иван IV Грозный, относившийся к боярской Москве с прохладцей, а то и с издевкой, а то и со злобой, дал своей отборной тысяче воинов-дворян поместья, расположенные в шестидесяти-семидесяти километрах от города, расширив тем самым «активную площадь» Московского пространства, создав очередное оборонительное кольцо вокруг столицы. В будущем эти поместья перерастут в села, и на их основе родятся города. В середине 80-х годов непосредственно в Москве, в этом образующем и организующем ядре, могло действительно проживать всего тридцать тысяч человек, но в ближних и дальних окрестностях города, в крупных селах и деревнях, воедино связанных, стоит повториться, многочисленными нитями со столицей, обитали люди (москвичи, между прочим), которые буквально в течение двух-трех лет могли отстроить вновь город теремами да срубами, оживить его, расширить и украсить. Это удивительное свойство самовосстанавливаемости не раз еще поразит иностранных наблюдателей (после Смуты, после 1812 года, например).