От сохи к ружью — страница 3 из 4

Наступала ночь, ясная, тихая. В синем небе золотые звездочки ярко горели. Полный месяц стоял над землей. Он приходился теперь за избой. От хаты и от плетня ложились тени… Вот — двор. В одном углу его лежит ворох полусгнившей прошлогодней соломы. Под навесом стоят дровни, оглоблями вверх. Вон черемуха раскинула над плетнем свои жиденькие ветви. Вершина ее не шелохнется и вся серебрится в месячном свете. Вон в огороде хмель высоко вьется по тычинкам, а вокруг него темнеет разросшаяся крапива и лопух… Все это очень знакомо Якову и со всем этим приходится теперь проститься… Надолго ли? Не навсегда ли?

Яков лег спать, но долго ворочался, не смыкая глаз. Известно: время летнее… то муха укусит, то комар запищит над головой… Перед рассветом Яков задремал…

5

И пригрезился ему сон…

В первом же сражении будто бы его ранили, и он, за непригодностью к службе, был отпущен домой. И вот он летел по чугунке, плыл на пароходе, тащился в телегах с попутными мужиками и наконец добрался до знакомых мест. Вот идет он Поземовским лесом; по его расчету, до Обросимова осталось не больше десяти верст. Пробирается он лесной окраиной, вдоль дороги, по сухой, крепко убитой тропинке. По ту и по другую сторону от него высокой стеной стоит лес. Густой кустарник разрастается по опушке. Из-за нежной зелени берез и осин там и сям торчат лохматые ели, высятся сосны. Розовый цвет шиповника алыми пятнами мелькает среди зелени, а из травы виднеются мелкие желтые и белые цветочки. Птицы чирикают в кустах… Красноватым вечерним светом, как отдаленным заревом, подергиваются лесные вершины. Свежестью, цветами, лесной глушью веет отовсюду. Здесь — мир и тишина…

Устал Яков, слаб он стал после болезни, грудь ноет, болит, тяжело дышать ему… Но он скоро поправится на родной стороне; деревенский лесной воздух вылечит его. Теперь он с жадностью и надеждой впивает в себя свежий вечерний воздух… И хорошо, весело ему стало, когда вправо от дороги, на небольшой прогалине, показалась знакомая истопка[4]. От нее до Обросимова считается версты четыре… Лес наконец начинает редеть. Потянулись кусты и молодой, приземистый олешняк. Вот видать и Обросимово — видны его хаты с соломенными кровлями, с высокими почернелыми трубами. Яков чувствует, как начинает обдавать его дымком, жилым запахом. Струя теплого воздуха веет ему в лицо… Вот залаяла собака… и лает-лает…

Яков раскрывает глаза… Серый утренний рассвет пробивается сквозь щели поветей, и с улицы явственно доносится собачий лай. Где-то петухи поют… Накинув на себя сукманину, Яков вышел на двор… Облака заволакивали небо; моросил мелкий дождь. Неприветливо, угрюмо глядели в то утро обросимовские хаты, потемневшие от дождя. Там и сям из труб поднимался дым… Обросимово принималось за работу.

В последний раз Яков взялся за топор и стал колоть дрова. И много наколол он дров. «Надолго ей хватит теперь!» — думал он, смотря на поленья. Жаль только, что он так же скоро не может управить за Марфушу и все полевые работы. «Эх, знатьё бы — поторопился… Рожь-то бы хоть кончить!» — с сожалением сказал он про себя.

Надо было собираться в путь. Натянул на себя Яков свой военный наряд с кантами и светлыми пуговицами. От платья пахло затхлостью, сыростью, как вообще пахнет от залежавшейся старой одежи. Неуклюже сидел на Якове потертый полукафтан и совсем как-то не шел к его мужицкому лицу, обросшему бородой. Кэпи тоже как-то странно торчала на его густых косматых волосах… Вообще Яков скорее выглядел переряженным мужиком, чем солдатом. Плечи его как-то опустились, спина согнулась, и походка стала чисто мужицкая, тяжелая, «с перевалочкой»…

Попрощавшись с сельчанами и попросив «мир» не обижать его хозяйку, Яков еще раз взглянул на свою хату, судорожно перекинул с одного плеча на другое свой походный холстинный мешок и двинулся в путь. Баба с ребенком пошла провожать его.

— На могилки зайдешь? — спросила Марфуша, когда они поравнялись с погостом.

— Как же! Надо попрощаться с родителями… — промолвил Яков.

Жалобно скрипнула калитка на ржавых петлях, и путники стали пробираться между буграми к знакомым могилам, где, наклонившись, стояли два деревянных креста. Кресты посерели, погнили — не ныне, так в будущую осень их свалит ветром. Могилы осели, опустились… Яков скинул кэпи, набожно крестясь, трижды поклонился в землю, касаясь головой основания погнивших крестов. «Простите и вы, могилы!.. Прости, прах родительский!» — говорил про себя Яков, смотря на густую траву, росшую привольно на могильных буграх. Высокая, сочная осока слегка покачивалась от ветра, и голубые незабудки выглядывали из-за нее.

— Марфа! Нет ли у тебя какой ни на есть тряпочки? — вдруг спросил Яков, круто оборачиваясь к жене.

Та молча пошарила в кармане. Никакой тряпки не оказалось… Тогда Яков присел на землю, стащил сапог и оторвал от своих онуч лоскуток. Обувшись снова, он взял с могилы горсточку сырой земли, завернул ее в холстину и этот крохотный узелок привязал на тесемку к кресту. Марфуша молча смотрела на мужа своими тусклыми, покрасневшими от слез глазами.

— Вот так-то лучше… — проговорил Яков, застегивая у рубахи ворот.

Глянул он на церковь и опять покрестился… Дорог и мил ему с малых лет этот старый деревянный храм с серою крышей и низкою колокольней! Он еще мальчуганом ходил сюда по праздникам к обедне. Здесь отпевали его отца и мать. Здесь, перед этим старым почерневшим иконостасом, он венчался. Здесь же крестили его сынишку… Бывать ли ему когда-нибудь в этой церкви? Бог весть… На войне по головке не гладят. Хоть там и дают иногда Георгиевские кресты, а все-таки скорее можно угодить в могилу без креста, чем с крестом на груди домой воротиться…

Пошли далее. Яков взял парнишку на руки, а жена за ним следом тащила мешок.

Волостное правление от Обросимова было в 12 верстах. До него нужно было идти пешком, а оттуда бессрочных должны были везти на подводах в город за 40 верст.

Прошли обросимовские поля, прошли воронинскую пустошь. Родные места уже скрылись из виду… А на Обросимове той порой жизнь и работы шли прежним порядком… По-прежнему над Обросимовом наступит вечер, потемнеет небо, заскрипят по полям коростели, запахнет сеном в прохладном воздухе. Не будет доставать лишь одного «Якова бессрочного»…

6

Соседи обещали не обижать Марфушу. Это так… Но Яков Бахрушин очень хорошо знал, что в минуту прощанья люди как-то невольно становятся мягче, добрее и дают иногда такие обещания, которые исполнить бывает им не под силу. Ведь соседи его люди бедные, вечно в нужде да в притеснениях. А бедные люди поневоле подчас становятся раздражительны, злы, жестоки… Яков был человек неглупый, и думалось ему, что не сегодня-завтра его Марфуше может прийтись плохо. А кто же вступится за нее, когда у каждого своя забота, свое горе. Всякому некогда, не до других, когда свое добро горит и болит душа…

Хотя Яков в свое время был бравым солдатом и лихо выкрикивал «ура» и «рады стараться», хотя он числился «бессрочным», но все-таки прежде всего он был человек, семьянин, крестьянин обросимовского общества. Для солдатских чувств время еще будет впереди; запах пушечного дыма и крови не раздул еще в нем воинственных инстинктов. Чувства простые, человеческие теперь всецело владеют им, волнуют его и заставляют высоко подниматься его грудь. Теперь он еще не военный герой, подвигам которого, быть может, станет удивляться мир. Теперь он только герой труда и терпения…

Он не задавался вслух горьким вопросом: «Зачем эта война поднялась? Для чего было бессрочных собирать?» и т. д. Только где-то глубоко в душе вставало сожаление. «Э-эх! То ли дело на Обросимове»… Слава его не манила, и ничто не тянуло в даль от родного угла. Что ж делать! Не виноват Яков Бахрушин, что он не родился воинственным человеком, не вырос героем, хотя трусом, человеком малодушным он не был никогда. Все думы, все человеческие чувства он глубоко схоронит в своей душе…

В город приехали уже ночью и расположились на улице перед желтым одноэтажным домом. Надпись на доме гласила: «Полицейское управление». Перед этим домом простиралась большая, пустая площадь, только в базарные дни наполнявшаяся деревенским людом. Среди площади в ночном сумраке неясно белела большая каменная церковь, за церковью темнели «ряды», то есть ряд пустых лавчонок с какими-то жалкими навесами. Изредка кое-где взлаивала собака. Из растворенных окон соседнего дома отрывочно доносились звуки музыки и нежный женский голос сладко пел про счастье, про любовь… Небо было серо, облачно и грозило дождем.

Путники наши расположились по-цыгански, только нельзя было костра развести. Марфуша с ребенком прилегла в телеге, а Яков, завернувшись в сукманину, растянулся на пыльной мураве. Другие два «бессрочные», ехавшие с ними, завалились тут же. А возница, привязав лошадь к тротуарной тумбе, сам прикорнул под телегой… По улице иногда проходили бары, вероятно возвращавшиеся домой из гостей, и с жаром толковали что-то про Дунай-реку, про Каре…[5] А серое небо хмурилось, и высокая белая колокольня на площади как-то мрачно, зловеще рисовалась на темно-сизых тучах, нависших над городом…

К утру перед полицейским управлением набралось бессрочных со всего уезда человек 40. Пошли осмотры, выписыванья да расписыванья… Явившись по начальству и освободившись на время, бессрочные разбрелись по трактирам заливать свое горе — кто чаем, кто водкой. На всех перекрестках встречались плачущие женщины. Солдатики пьяными ватагами ходили, обнявшись, по улицам и орали песни. Городишка оживился… До позднего вечера на улицах слышались разгульные песни, стоны баб и плач ребят… Все это время Яков давал своей Марфуше советы и учил: как ей быть и что делать без него…

Ночью на нескольких подводах бессрочных повезли в губернский город. Марфуша упросила своего кума Василья довезти ее до города… Зазвенели колокольчики, запылила большая дорога. Леса, болота, поля, деревни, станционные дома с их полосатыми фонарными столбами долго мелькали перед глазами путников. Наконец телеги застучали по каменной мостовой. Приехали.