В.мартеновском цехе у меня есть знакомый — сталевар Гриша Пометун. Мы не виделись лет пять, теперь ему за тридцать, и его надо, наверно, величать Григорием Константиновичем. Тем более что он уже не сталевар, а мастер, да еще и Герой Социалистического Труда. Не заважничал ли?
Нет, остался Гришей. Сидим в приборной будке. В окно видны все три мартена, которые под началом у Пометуна. Говорит мне «за жизнь», а сам то на приборы, то в окошко поглядывает, за печами следит. Что нового? Две печки в цехе новые. Большегрузые. Кислород? Нормально с кислородом. Давали прежде только в факел, а теперь и в ванну. Самая последняя новость — природный газ из Шебелинки! Вместо доменного и коксового. Холодный природный газ. Без подогрева, без добавки мазута. Пока на одной печи, на «десятой». Не три, а четыре, даже пять плавок дает в сутки… Дома как? Нормально и дома. Вторая девчонка подрастает. Старшей нынче в школу, Шура сейчас не работает. Девчонками командует. Ну и мужем заодно…
Не понравилось что-то Пометуну на приборах, выбежал из будки. Я увидел в окошко, что он заметно прихрамывает. Вроде у него раньше этого не было.
Вернулся.
— Извините. К печи бегал. Сталевар в санаторий уехал, ногу больную лечит. А за него первый подручный. Молоденький. Волнуется…
— Гриша, а у вас тоже что-то с ногой?
— Да пустяки… Случай тут маленький вышел…
…Шла к концу ночная смена. И Пометун, работавший тогда сталеваром на «семерке», заканчивал кормление печи — завалку шихты. Завалочная машина протолкнула в огненное жерло и опрокинула уже не один десяток корыт с ломом. Чего только не было в этих корытах или, как их называют плавильщики, мульдах! Железо, честно послужившее человеку, завершает на рабочей площадке мартена свой век, чтобы, возродившись в печи, начать новую жизнь, новую службу.
Любит Гриша Пометун задуматься о судьбе вещей, которые попадают к нему с шихтового двора, любит молча побеседовать с ними. «Здравствуй, плужок-дружок, крестьянский помощник! Земной поклон тебе, работяга. Куда попадешь теперь? А вдруг трактором в мою Ильинку?.. Ох, ты, бедолага, автомобильный мост! Где же это тебя так изуродовало? В какую передрягу угодил ты вместе со своим хозяином, зевавшим за рулем? Ничего, был мостом, станешь у нас в прокатке листом и тоже автомобильным, и еще в хорошие руки попадешь… А ты, пылесос, тоже лезешь в большие? Хотя и тебе досталось немало. Наглотался пылищи-то. Давай, давай в переплавку! Авось, выпадет тебе чистая стезя»…
Сразу после войны шли в мартен почти одни трофеи-калеки: соженные танки, разбитые пушки. Возможно, как трофейная прошла через Гришины руки и та, что убила его батьку в Берлине. Убила за три дня до Победы. Он там и лежит, отец. Война уходит все дальше в прошлое. Поток искалеченного вооружения давно иссяк. Лишь изредка попадется в шихте какой-нибудь залежавшийся «вояка»…
Машина опрокинула последнее корыто. Машинист махнул рукой Пометуну, стоявшему у пульта управления. Нажим рычажка, и заслонка опустилась, прикрыв завалочное окно. Рвется в щель пламя. Плавка началась! Гриша глянул на часы. Без пяти семь. Скоро и утренняя смена начнет подходить. Встречаем ее нормально. Выдали скоростную, анализ из лаборатории отличный. И завалочка прошла неплохо. Надо только поглядеть, не осталось ли чего-либо из лома на пороге печи. Он должен быть чистым, сухим. Тихонечко насвистывая какой-то веселый мотивчик, идет Гриша к своей «семерке». Опустил очки с козырька, вглядывается.
Молния. Удар. Падает Пометун.
Люди сбегаются на взрыв. Сталевар лежит на спине, руки раскиданы, глаза закрыты. Из-под правой ноги расплывается по железной плите кровь. И волосы намокают кровью. Куртку опалило, дымится. Склонились над бригадиром подручные, все трое. Бледны, растеряны — не доглядели! Но никто еще не знает, чего недоглядели. Печь не тронута, цела. Откуда же взрыв? Первый подручный, друг вернейший, шепчет:
— Григорий, Григорий…
Молчит Пометун. Стонет. У печи-жарища, духота. Осторожно переносят раненого подальше, к приборной будке, откуда он только что управлял печью. И пока несли, протянулся от мартена к пульту управления, через всю ширину цеха, кровавый след.
Расстегнули пояс, чтобы легче дышалось. Вздохнул глубоко Гриша, открыл глаза, силится приподняться, охнул и снова повалился навзничь.
Прибежала, задыхаясь, фельдшерица цеховая. Припала на колено. Молчат люди, ждут, что скажет. Повидала она такие ранения в медсанбате на войне! Слепое осколочное в подвздошную область. Похоже, как от снаряда.
— Носилки быстро!
И тут же кто-то кричит:
— Глядите!
На пахнущей паленым брезентовой рукавице — три стальных осколка. Нашли их на рабочей площадке у самой печи. Горячие еще, притронуться нельзя. Сталевар с «восьмерки», воевавший в артиллерии, глянув на них, говорит:
— Стодвадцатипятимиллиметровка… Точно!
Значит, и в самом деле снаряд взорвался? Вон и на завалочной машине свежие вмятины. Снаряд! Таился где-то столько лет, пока в шихту не попал, пока в Гришу нашего не выстрелил…
Несут Пометуна мимо печей, мимо приборных будок, несут мимо товарищей, печально глядящих на него, несут через цех, в котором он варил сталь и который обернулся для него полем боя.
Уже позвонили в больницу. Уже ждет там раненого сталевара Юрий Прокопьевич Полищук, человек, знающий, что такое война, фронтовой и партизанский хирург…
А дома ждет Гришу, ничего не ведая, жена. Это первый месяц, как Шура ушла с завода. Она работала в доменном машинистом на вагон-весах. К проходным воротам из доменного— мимо мартеновского. И когда они выходили в одну смену, Гриша ждал ее после работы у своего цеха. Родилась вторая дочка, и Шура сидит дома. Какое там сидит! Вечно в хлопотах с девчонками. Сейчас спят и вот-вот подадут голос. Но что это Гриши все нет? Обычно после ночной самое позднее в десять дома. Если задерживается, всегда предупреждает через кого-нибудь. Шура уже много раз посматривала в окно. Почти все с ночной прошли. Вон показался начальник смены Ему в соседнюю парадную, а он в нашу почему-то зашел. Звонок. Тревога полоснула по сердцу. Открывала дверь, знала — беда.
— Гриша не приходил? — всю дорогу думал, как начать, а начал вот так…
Она уже платок накинула.
— Где он, Николай Игнатьич?
И уже по лестнице сбегает.
— В больнице на четырнадцатом поселке. Живой!
В это время заплакала малышка в комнате. Шура метнулась обратно, но Игнатьич говорит:
— Сейчас пришлю свою хозяйку. Тебе надо туда!
И она побежала.
В приемном покое Полищук навстречу. Руки у хирурга холодные, даже немножко влажные, только что вымытые. Протягивает кусочек металла с грецкий орех.
— Примите, — говорит, — на память. На память о войне. Счастливчик муженек ваш. Взяла бы эта штучка чуть левее, и… А теперь сто лет проживет!
Но, может быть, то был не снаряд? Снаряд! На шихтовом дворе переворошили весь лом, нашли еще один притаившийся, такой же. Сталевар с «восьмерки» не ошибся: стодвадцатипятимиллиметровый. Немецкий. Огрызается все еще война!
…Сидим с Гришей в будке. Опять встревожила его какая-то стрелка на приборной доске. Опять бежит он, прихрамывая, к печам.
Вот какой случай записан у меня в самом конце путевого блокнота. И я завершаю им рассказ о поездке по индустриальной Украине, хотя в этом эпизоде нет, казалось бы, ни географии, ни экономики.
Есть человек, есть человеческая жизнь, которой еще угрожают снаряды.
А это имеет отношение и к географии, и к экономике, ко всему нашему существованию…
ТОЧКА НА КАРТЕ
Согретые солнцем Украины, мы продолжаем свое путешествие от Тихого океана к Балтике…
Мне, считайте, повезло. Я приехал на Череповецкий металлургический завод в один день с его бывшим главным инженером Михалевичем. Оба мы в Череповце не впервые. Но я провел здесь когда-то сутки, а Георгий Францевич — несколько лет.
Помню Череповец военной поры — маленький деревянный городок, оказавшийся вдруг таким нужным, просто необходимым большому, попавшему в беду городу. В Череповце накапливались, а затем перебрасывались через Ладожское озеро грузы в осажденный врагом Ленинград. А из Ленинграда вывозили этой же дорогой измученных блокадой жителей, оставляя в Череповце и в окружающих его селах самых изможденных, кому уже не под силу был дальний путь. И не было тут дома, который не приютил бы ленинградцев. И тысячам спасенных здесь людей всегда будет памятен этот крошечный, заваленный снегом городишко, который приголубил их в тяжкий час, накормил, поставил на ноги, проводил дальше в дорогу.
Таким он вошел и в жизнь моей семьи, которую война застала в Ленинграде. Я служил на севере в действующем флоте. В феврале 1942 года командование отпустило меня на неделю в Ленинград. Я собирался вывезти оттуда моих близких. Но перед самой поездкой узнал, что их уже эвакуировали. Добравшись до Череповца, они остались на поправку в одной из окрестных деревень. Я поехал туда. Не буду описывать всего этого долгого пути, всех пересадок из эшелона в эшелон, скажу только, что самой трудной была дорога из Череповца до деревни. Она так и не стала для меня дорогой. Вьюги замели ее, на машине я не пробился, пешком и километра не смог пройти. Говорили, что расчищать дорогу— на неделю, если снова не заметет. А как я уже сказал, весь мой отпуск был недельным и подходил к концу. Я пытался дозвониться со станции до сельсовета, но тщетно и, потеряв всякую надежду, собравшись уже в обратный путь, позвонил еще раз. Подошедшая там к телефону женщина, секретарь сельсовета, оказалась хозяйкой дома, приютившего мою жену и ее родных.
— Малость подкормились, — сказала она, — и третьего дня уехали.
— Куда?
— Да вроде на Кавказ…
Так я тогда и не проделал той дороги. Мне удалось это лишь через двадцать лет. Трамвай вез меня с вокзала на завод широкой асфальтированной улицей мимо кварталов новых домов, и я не сразу догадался, что эта та самая дорога.