ши. Например, если произойдет глобальное изменение климата — потепление, и Россия окажется в самой мягкой климатической полосе, выгодной для хозяйственного развития.[16] Или, напротив, начнется новый ледниковый период, что также, по некоторым прогнозам, сулит России процветание.[17]
Может быть… Вообще механизм чрезвычайно рискованных макромутаций, с минимальным, почти «чудесным» шансом на спасение, давно запущен в России и может объяснить не только ее нынешнее состояние, но и ее «революционные» традиции, даже фольклор, где выразилось парадоксальное самосознание народа. «Обнадеживающий урод» — глубинный российский архетип, сказочный Иван-дурак, все время плошавший перед умными старшими братьями, но потом чудом («глупой случайностью») отхвативший себе прекрасную царевну и царство в придачу. Есть в русском фольклоре и прямой биоморфный образ макромутации: болотная лягушка оборачивается прекрасной царевной Василисой Премудрой.
Если вернуться от сказки к исторической реальности, то надежд немного, и все они достаточно призрачны. Собственно, почти все вышеприведенные варианты катастроф, выгодных для России («в Петербурге будут выращивать арбузы»), тоже похожи на сказку. Но следует признать, что сказочны и многие события палеонтологической летописи. Например, стоит вспомнить, что птицы, как один из классов позвоночных, образовались, скорее всего, в результате внезапной системной мутации. По словам немецкого эволюциониста и палеонтолога Отто Шиндевольфа, «Искать переходные формы бесполезно, потому что их и не было: первая птица вылупилась из яйца рептилии».[18] Существенно, что это была именно макромутация, которая скачком изменила всю структуру организма. «Перспективный монстр» — совокупность многих аномальных признаков, в данном случае — наличие клюва, перьев, крыльев и т. п.
Ошибка (мутация) в генетическом коде динозавра — и вот перед нами птица, урод, если взглянуть на нее глазами рептилий. Гадкий динозаврик… А птицы, тем не менее, оказались не просто обнадеживающими, но и весьма надежными, красивыми, плодовитыми «уродами», украшающими Землю и вызывающими ассоциацию с ангелами, с самыми возвышенными созданиями воображения.
Да что птицы — сам человек, по оценке современной эволюционной теории, тоже возник в результате разрыва и скачка, как обнадеживающий урод царства приматов, гадкая обезьянка. «Организация человека уродлива по сравнению с его предками: таковы, например, анатомические особенности, связанные с вертикальным положением тела, отсутствие хвоста, волосяного покрова и т. д.»[19] Поэтому не только обезьяны кажутся уродливыми человеку, — в такой же мере и он должен выглядеть уродливо-нелепым в их глазах: бесшерстый, бесхвостый, на двух ножках, ручки беспомощно болтаются — девать некуда… И ведь взгляд приматов, по сути, более объективен, поскольку они были нормой тогда, когда человек был еще только аномалией.
Значит, уродство — не причина для отчаяния. Если уж и птицы уроды среди рептилий, и человек урод среди приматов, то положение России в ряду более благополучных и «нормальных» государств оставляет надежду на то, что роковые ошибки в генетическом коде российской цивилизации могут оказаться счастливой случайностью — залогом не просто будущего выживания, но и новой ветви эволюции. Но чем больше риска, тем масштабнее должен быть тот эволюционный сдвиг, который может его оправдать. Птицы и человек — результаты огромного эволюционного риска, поскольку среди макромутаций преобладают разрушительные. Но только такие макромутации и способны вести к образованию новых видов и классов за эволюционно кратчайшие сроки, за жизнь нескольких поколений.
Так что России есть на что надеяться. Шансов немного, но они существуют, а главное, они не фатальны. Мы не прошлое, а настоящее Земли, мы не наблюдаем этот процесс палеонтологически, но участвуем в нем эсхатологически. И от всех носителей российского культурного генотипа зависит, насколько эта системная мутация окажется вредной или благоприятной для данного исторического организма и приведет к его гибели — или созданию новой линии эволюции.
2010
Виды патриотизма
Есть выражение «ура-патриотизм», которое в словарях определяется как «показной и шумный патриотизм», поскольку он бурно восхищается всем происходящим на родине. Но почему другие междометия не могут выражать какие-то существенные формы и оттенки патриотизма — грустного, горького, страдающего, удивленного, ироничного, критического, обличительного?
«ай-люли-патриотизм» — сентиментальный, душещипательный, умилительный, со слезой.
«ах-патриотизм» — мелодраматический, склонный к театральным эффектам.
«вау-патриотизм» — молодежный и спортивный патриотизм, граничащий с изумлением и восхищением: вот так прикол, вот что родина учудила!
«угу-патриотизм» — мрачно поддакивающий, безрадостный, инерционный.
«бла-бла-патриотизм» — риторический, болтливый, декларативный.
«чур-патриотизм» — охранительный патриотизм, враждебный всему новому и иностранному, близкий ксенофобии.
«цыц-патриотизм» — патриотизм, который пытается заглушить своих оппонентов.
«улюлю-патриотизм» — травля несогласных под маской патриотизма, охота на инакомыслящих.
«долой-патриотизм» — протестный, отрицающий патриотизм.
«увы-патриотизм» — патриотизм, скорбящий о том, что происходит на родине, горький, подчас язвительный.
«ну-ну-патриотизм» — скептический патриотизм, с недоверием воспринимающий действия властей.
«ха-ха-патриотизм» — иронический или саркастический патриотизм, смеющийся над тем, что уродует родину.
В русской классике XIX в. выражен самый широкий спектр чувств, вплоть до щедринского ха-ха-патриотизма и толстовского долой-патриотизма. В развитии общественных чувств действует закон чередования трех «у». Горячий ура-патриотизм переходит в инерцию все более угрюмого согласия — угу-патриотизм, который в свою очередь уступает место сожалению и горечи — увы-патриотизму. В массовой пропаганде обычно преобладают ура-, чур-, цыц-и улюлю-, но постепенно все это начинает восприниматься как бла-бла-патриотизм.
Родина-ведьма.Демонология России у Гоголя и Блок
Патриотическая волна захлестнула российское общество и, кажется, поднимается все выше и выше… Но что такое этот патриотизм, каким вдохновением он питается? Первыми на память приходят, конечно, лирические отступления из «Мертвых душ». Со школьных лет западает в душу томительно-сладкий гоголевский образ России — диво-земли, осиянной каким-то неземным светом, по которой мчатся, ликуя и пропадая в волшебной дали, богатырские кони. Как и верить в Россию, как восхищаться ею, если не по Гоголю?!
«Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»[20]
Но что-то в гоголевском слоге заставляет насторожиться читательский слух, самим же Гоголем воспитанный. Какие-то отголоски совсем другой гоголевской прозы слышатся в этом гимне. Где-то уже сияла перед нами эта чудная, заколдованная красота.
«Такая страшная, сверкающая красота! /…/ В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшною» («Вий»). И самому читателю, как Хоме Бруту, вдруг хочется воскликнуть:
«— Ведьма! — вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону, побледнел весь и стал читать свои молитвы».
Случайно ли это совпадение? Что, собственно, описано у Гоголя под именем России? Если мы обратимся к сравнению «Мертвых душ» с ранними сочинениями Гоголя о злых духах и бесах, то обанаружим удивительную перекличку. Комментарием к лирическим отступлениям «Мёртвых душ» послужат более ранние произведения самого Гоголя. Тогда обнаружится, что в самых патриотических местах, где гоголевский голос достигает высшего, пророческого, звучания, как бы слились воедино, бессознательно истекли из души писателя демонические мотивы его предыдущих произведений.
Вперенный взгляд
Сверкающая, чудная даль России, в которую устремлен взгляд писателя, в ответ сама как будто взирает на него. «Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» («Мертвые души»). Таким пристальным, завораживающим взглядом, как правило, пронизаны встречи гоголевских персонажей с нечистой силой. Этот мотив проходит и в «Страшной мести», и в «Вии», и в «Портрете», то есть во всех трёх книгах Гоголя, предшествовавших «Мёртвым душам» («Вечера», «Миргород», «Арабески»).
«Вмиг умер колдун и открыл после смерти очи… Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший.» («Страшная месть»). Этот мотив продолжен в «Вии»: когда Хома стоял в церкви у гроба панночки, «философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами». «Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мёртвые, позеленевшие глаза». «… Сквозь сеть волос глядели страшно два глаза… Все глядели на него, искали…». Вообще мотив пронзающего взгляда — «подымите мне веки» — центральный в «Вии». Следует особо отметить, что вперенные глаза у демонических персонажей часто источают загадочный блеск, сверкают, светятся. «… Старуха стала в дверях и вперила на него сверкающие глаза и снова начала подходить к нему» («Вий»).
Не отсюда ли и свет, бьющий в глаза писателю от встречно устремленных на него очей: «неестественной властью осветились мои очи»? Россия смотрит на Гоголя тем же сверкающим взглядом, каким колдуны и ведьмы всматриваются в своих жертв.
Оцепенение
У Гоголя колдовать — значит оцепенять. «Богопротивный умысел» колдуна, приманивающего к себе душу своей спящей дочери, — и заколдованного еще более страшной силой взгляда рыцаря-мстителя: «Посреди хаты стало веять белое облако, и что-то похожее на радость сверкнуло в лицо его. Но отчего же вдруг стал он недвижим, с разинутым ртом, несмел пошевелиться. .? В облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо…. Чем далее, выяснивалось больше и вперило неподвижные очи. (…)… Непреодолимый ужас напал на него. А незнакомая дивная голова сквозь облако так же неподвижно глядела на него… острые очи не отрывались от него» («Страшная месть»), В этой сцене колдовства сплелись два мотива: сверкающие, неподвижные очи — и голова, осененная облаком, что, вероятно, проливает свет и на магическое значение «облака» в лирическом отступлении о России. Перекличка двух произведений почти дословная: «Обратило на меня очи… главу осенило грозное облако» («Мертвые души») — «вперило неподвижные очи… голова сквозь облако» («Страшная месть»).
Вот еще ряд колдовских сцен, где сверкающие глаза связаны с мотивом оцепенения и неподвижности. «… Старуха стала в дверях и вперила на него сверкающие глаза и снова начала подходить к нему. Философ хотел оттолкнуть её руками, но, к удивлению, заметил, что руки его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах» («Вий»), «… Зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И ещё, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжёлое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством» («Мертвые души»).
Свет и звон
У колдовского пространства напряженный цветовой колорит и звуковой тембр, в нём разливается сиянье и слышится звон. Если представить гоголевскую Русь в удаляющейся перспективе, то она прежде всего поразит сверканьем и звоном. «… Неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..» «… Не молния ли это, сброшенная с неба?… Чудным звоном заливается колокольчик…»
Опять-таки уже слышался у раннего Гоголя этот чудный звон, соединяясь с чудным сияньем: «Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет… И опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты…» Это колдун ворожит, призывает к себе душу дочери Катерины, чтобы склонить на богопротивную связь («Страшная месть»).
Призрачный свет
Колдовской свет исходит не от солнца, но из царства тьмы, в нём есть что-то призрачное, мерцающее — то ли луна играет своими чарами, то ли светит какое-то загадочное ночное солнце («Вий»), «Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — все, казалось, как будто спало с открытыми глазами» («Вий»), «Сиянье месяца усиливало белизну простыни… Лунное сияние лежало все ещё на крышах и белых стенах домов…» («Портрет»).
Этот же хронотоп колдовской ночи, высветленной, даже выбеленной изнутри, находим в лирическом отступлении «Мертвых душ»: «Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам… подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные крыши… А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине!» Особенно поразителен почти дословный параллелизм «Портрета» и «Мертвых душ» в описании того, как действие лунных чар усиливается белизной простыней/полотняных платков и стен/крыш.
Звон и рыдание
В заколдованном мире звуки, подобно свету, возникают словно ниоткуда, само пространство разносит их — и они впиваются в душу неизъяснимым очарованьем, в котором слиты восторг и унынье. Хома несётся на ведьме: «Но там что?. Ветер или музыка: звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу какою-то нестерпимою трелью…» («Вий»), Такая же вопросительная интонация — в лирическом отступлении о России: «Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?. Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?» («Мертвые души») Те же слова, та же мелодия их сочетанья: «вьется… и вонзается в душу», «стремятся в душу и вьются».
При всей звонкости этой песни есть в ней что-то болезненное, жалостное, рыдающее. Именно звуковой образ позволяет понять: чувство, каким Россия отдается в сердце автора, то же самое, каким сверкающая красота панночки отдаётся в сердце Хомы: «Она лежала как живая. (…) Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе» («Вий»)
Зародыш того лирическо-демонического пейзажа, который широко раскинулся в «колдовских» сочинениях Гоголя и в конце концов слился с образом России, мы находим в «Бесах» Пушкина, герой которого тоже потерялся в «необъятном просторе», наполненном звуками «жалобной» песни:
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?.
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
… Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
«Надрывая сердце» — «рыдает и хватает за сердце». «Бесы», как и «Ночь перед рождеством», написаны в 1830 г., и в них можно найти почти дословное совпадение: «мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине» — «все было светло в вышине… вихрем пронесся… колдун…, клубился в стороне облаком целый рой духов…» Но то, что у Пушкина отдает жутью, у Гоголя пока еще овеяно духом фольклорной забавы, лишь позднее войдёт в этот полночный сияющий пейзаж «бесовски-сладкое чувство» («Вий»).
Быстрая езда и мелькание
Важнейший мотив гоголевского лирического отступления — скорость, стремительное движенье России-тройки: не то скаканье по земле, не то уже полет над землею:
«И какой же русской не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе… Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?…»
Здесь впервые в «патриотическом месте» поэмы прямо поминается черт. Хотя Гоголь прячет своего давнишнего персонажа под стершейся идиомой («черт побери все»), сам контекст подчеркивает ее прямой, демонический смысл, поскольку рядом говорится о «неведомой силе». Знаменательно, что сравнение тройки с птицей предваряется у раннего Гоголя сравнением черта с птицей. «Вези меня сей же час на себе, слышишь, неси, как птица!» — приказывает Вакула черту, и тот покорно подымает его в воздух, «на такую высоту, что ничего уже не мог видеть внизу…» Так что соединение снижающего образа «черта» и возвышающего образа «птицы» уже задано в ранней повести. Вокруг мотива быстрой езды выстраивается устойчивый образный треугольник: тройка — птица — черт.
Полет Вакулы верхом на черте и Чичикова на тройке — вариации одного мотива. Знаменательно, что черт, приземлившись вместе с Вакулой, «оборотился в коня» и стал «лихим бегуном». И дальше вихревое движение этого черта-бегуна совпадает по пластике изображения с бегом коней, олицетворяющих Русь. «Боже мой! стук, гром, блеск…: стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон…; мосты дрожали; кареты летали… огромные тени их мелькали…» («Ночь перед Рождеством»), «… И сам летишь, и все летит; летят версты…, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль… Гремят мосты, все отстаёт и остаётся позади… Что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?… Гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли…» («Мертвые души») Одно и то же «наводящее ужас движение» изображено в полете на черте и в полете на тройке: «мосты дрожали» — «гремят мосты»; «кареты летали» — «летит вся дорога»; «отзывались громом» — «гремит воздух»; «пешеходы жались и теснились» — «постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».
Гоголевское величание Руси-тройки достигает мистического апофеоза в словах «и мчится вся вдохновенная Богом». В ранней повести Гоголь придает юмористическое звучание этому патетическому образу. Вакула, принесённый в Петербург чертом, засовывает его в карман и входит к запорожцам, которые приветствуют его: «Здорово, земляк, зачем тебя Бог принёс?» Черт «нечаянно» назван Богом. И такое же головокружительное превращение — словно незаметно для автора — происходит в лирическом отступлении. «Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — мчится вся вдохновенная Богом» (5, 232–233).
В нижеследующей сборной цитате трудно различить фрагменты двух произведений, настолько плавно они перетекают друг в друга, демонстрируя стилевое единство демонического хронотопа:
«А ночь! небесные силы какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!..» («Мертвые души»). «Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. (…) Земля чуть мелькала под ним. Все было ясно при месячном, хоть и неполном свете. Долины были гладки, но все от быстроты мелькало неясно и сбивчиво в его глазах» («Вий»). «… Что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет…» («Мертвые души»).
И сама тройка то и дело рассыпается прахом и пылью, уносится в никуда. «И, как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка» («Мертвые души», 5, 208).
Блок выдает тайну Гоголя
Демонически-эротический подтекст гоголевского образа России ясно выступает не только в его собственном, раннем творчестве, но и в последующем движении русской литературы, прежде всего у Александра Блока, который накрепко связал в своей поэзии два этих мотива: «демонической женственности» и «вдохновенного патриотизма». Образы колдуньи, «незнакомки», «снежной девы», с её чарами, заклятиями, волхованьями, пронизывают всю лирику Блока, особенно периода «Снежной маски». Мы узнаем мистическое сладострастие «Вия» в таких стихах, где лирический герой, заколдованный «очами девы чародейной», уносится на вершины, падает в бездны, растворяется в метели, вновь и вновь испытывает судорогу «быстрой езды» в объятиях ведьмы, которую называет «Россией». Это дразнящая и гибельная красота, влекущая за собой до задыхания в бесконечность и куда-то пропадающая.
И, миру дольнему подвластна,
Меж всех— не знаешь ты одна,
Каким раденьям ты причастна,
Какою верой крещена.
… Вползи ко мне змеей ползучей,
В глухую полночь оглуши,
Устами томными замучай,
Косою черной задуши.
… И пронзительным взором
Ты измерила даль страны…
Ты опустила очи,
И мы понеслись.
И навстречу вставали новые звуки:
Летели снега,
Звенели рога
Налетающей ночи.
И под знойным снежным стоном
Расцвели черты твои.
Только тройка мчит со звоном
В снежно-белом забытьи.
Ты взмахнула бубенцами,
Увлекла меня в поля…
Душишь черными шелками,
Распахнула соболя…
… Каким это светом
Ты дразнишь и манишь?
В кружении этом
Когда ты устанешь?
Чьи песни? И звуки?
Чего я боюсь?
Щемящие звуки
И — вольная Русь?..
… Ты мчишься! Ты мчишься!
Ты бросила руки
Вперед…
И песня встает…
И странным сияньем сияют черты…
Блок досказывает то, что оставалось недосказанным у классиков 19-го века, — то, о чем они не догадывались, чего страшились, в чем не смели признаться самим себе. Блок восстанавливает пушкинское наполнение бесовского пейзажа— метельное, вьюжное, но там, где у Пушкина только страх и от чаяние заплутавшего путника, у Блока — «бесовски сладкое чувство» гибельного полета вослед непостижимой силе, зовущей от имени родины.
«Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» — вопрошал Гоголь. «Что мне поет? Что мне звенит? Иная жизнь! Глухая смерть?» — вторит ему Блок и уже дает свой ответ. Для Блока эта «влекущая красота», низводящая ангелов, смеющаяся над верой, попирающая заветные святыни, открывается и воспевается в его собственной Музе. «Кто раз взглянул в желанный взор, тот знает, кто она» — говорит Блок о своей незнакомке. Собственно, Панночка-Россия, с её страшной, сверкающей красотой, и становится Музой Блока, поэзия которого так же вышла из «Вия», как. скажем, проза Достоевского из «Шинели».
Чтение Блока в свете Гоголя позволяет, в частности, понять, как и почему Россия из старухи превращается в юную красавицу («Новая Америка»): ведь это прев ращение уже совершилось в «Вие». «Помолодевшая ведьма» — так можно обозначить этот мотив русской словесности.
Там прикинешься ты богомольной,
Там старушкой прикинешься ты…
Нет, не старческий лик и не постный
Под московским платочком цветным!
Шопотливые, тихие речи,
Запылавшие щеки твои…
Здесь угадывается вариация на тему Гоголя: «… Точно ли это старуха? (…) Он стал на ноги и посмотрел ей в очи… Перед ним лежала красавица, с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами». Кстати, и «запылавшие щеки» тоже содержат реминисценцию из Гоголя — вспомним «погубившую свою душу» деву-русалку из «Страшной мести»: «щеки пылают, очи выманивают душу… Беги, крещеный человек!» («Страшная месть»).
Так Блок выдает тайну гоголевской России, отчасти сокрытую от самого творца. В статье «Дитя Гоголя» (1909) Блок, исповедуя свою веру и завороженность Россией лирических отступлений, утверждает, что Гоголь носил под сердцем Россию, как женщина носит плод, — и тут же проводит поразительное уподобление: «перед неизбежностью родов, перед появлением нового существа содрогался Гоголь: как у русалки, чернела в его душе “черная точка”. Блок не мог не знать, к какому гоголевскому образу отсылает это сравнение. В “Майской ночи” утопленница просит Левко найти в хороводе среди своих подруг затаившуюся там злую мачеху — “страшную ведьму”. И Левко замечает среди девушек одну, с радостью играющую в хищного ворона: “тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное… — Ведьма! — сказал он, вдруг указав на нее пальцем…”»
Вот с этой-то русалкой-ведьмой, точнее, с черной точкой внутри нее, и сравнивает Блок ту «новую родину», которую носил под сердцем Гоголь…
1995, 2015