От совка к бобку : Политика на грани гротеска — страница 7 из 30

Пошлость — это прокламация некоей сверхистины, это глубокомыслие, глубокочувствие, глубо-кодушие на мелких местах. По словам В. Набокова, «пошлость — это не только явная, неприкрытая бездарность, но главным образом ложная, поддельная значительность, поддельная красота, поддельный ум, поддельная привлекательность». Самый типичный знак пошлости — восклицательный знак. Нигде в мире не употребляют столько восклицательных знаков, как в России. В английском языке он, между прочим, почти полностью вышел из употребления (да и появился впервые на пишущих машинках лишь в 1970-е гг.). В британском английском «!» используется в основном как знак иронии и сарказма, чтобы избытком пафоса подчеркнуть прямо противоположный смысл.

Почти вся российская публицистика — это сплошной восклицательный знак, заменяющий рефлексию и аналитику. И не только публицистика — это стиль общественной жизни, в которой восклицание внедрено в каждый публичный жест. Пошлость всегда патетична и даже по-своему вдохновенна.

Должно ли нас удивлять соседство вдохновения и пошлости? Примеры можно найти в поэзии революционной эпохи, даже у Маяковского и Есенина, не говоря уж о глашатаях и краснобаях, типа Троцкого и Луначарского («железный обруч насилия и произвола», «в сердцах трудовых народов живет непреодолимое стремление»). Пошлость — это претензия на «сверх», это преувеличение «всего хорошего»: красоты, ума, добра, чувства, величия. Это эстетство, умничание, морализм, сентиментальность, мессианство. Это «лебедь горделиво выгибает свою изящную шею» или «клянемся свергнуть гнет кровавого деспотизма». Но и вдохновение — тоже «сверх», состояние чрезвычайности, когда слова и мысли выходят из-под контроля разума, когда опьяняешься высоким и прекрасным: тут, выражаясь словами блоковской «Незнакомки», один шаг от «in vino veritas» до «очей синих и бездонных». Вот почему вдохновение чревато пошлостью даже больше, чем смиренный здравый смысл. Пошлость бывает плоская — и величественная; пресная — и пьяная. Демьян Бедный впадал в пошлость — ну а Есенин разве нет?

И вот этого вдохновения, большей частью пьяного, очень много в общественной жизни России. Примечательно, что сам Д. Быков, борясь с пошлостью, настаивает, что в России невозможна ни культурная середина, ни средний класс — только полное величие или полное ничтожество:

«Россия — единственная страна в мире, которая может быть либо великой, либо никакой. Швейцария может, Франция может, даже Китай может заниматься мелкими делами. <…> Россия — страна не для средних людей. Даже среднего класса у нас нет. В России вообще нет ничего среднего. Средний человек в России не выживает. В России выживает либо подонок, равного которому нельзя отыскать, настоящий злодей, — либо гений» («Как добиться успеха»).

Понятен терапевтический смысл таких увещеваний: дескать, у нас потому все так убого, что мы еще не прорвались к тому величию, на которое только мы одни во всем мире и способны (хорошо бы скорректировать это утверждение с первым философским письмом П. Чаадаева). Но такой максимализм, такая претензия на наибольшее и есть источник пошлости, столь ненавистной Д. Быкову. Все срединное, умеренное, согласно этой логике, — пошлость. Либо великое, либо никакое! Либо гений, либо злодей!

Но это стремление непременно к великому, чтобы ни в чем не было среднего, а только удаль и прорыв, — и есть суть пошлости. Российская пошлость всегда претендует на подлинно революционный размах. Типична фигура «нового русского», которому мало умеренно-буржуазных форм самоутверждения, ему хочется «зажигать». В этом смысле он родной брат российской революции, которая раздувала «мировой пожар в крови». Горький обличал пошлость и скромное благоразумие и воспевал бурю и буревестничество, не понимая, что «гордый, черный демон бури» — это и есть квинтэссенция пошлости.

В Америке и в Англии, где я прожил четверть века, я практически никогда не сталкивался с явлением пошлости. Там в этот смысловой регистр почти ничего не попадает, хотя люди точно так же, как в России, родятся, учатся, женятся, работают, отдыхают, стареют, умирают. И все это воспринимается как естественная участь, достойная человека, чем бы он ни занимался, домашним хозяйством, медициной, торговлей или философией. Есть презумпция достоинства в оценке людей, как есть презумпция невинности в правосудии. В России такой презумпции нет, поэтому приходится каждое письмо начинать «уважаемый» и заканчивать «с уважением», чтобы невзначай не обидеть адресата.

Запад живет по Аристотелю, по принципу золотой середины. Порок — в крайностях, а добродетель — посередине. Россия же живет, грубо говоря, по Платону, с его двоемирием вечных идей и их бренных копий. Россия чувствительна только к крайностям и потому все среднее здесь обесценивается. Значение придается только абсолютному добру и абсолютному злу, а поскольку абсолютное добро недостижимо, то легко представить, на каком из двух полюсов мы чаще всего оказываемся. Россия — это место, где образуется само свойство пошлости, поскольку срединное подвергается такому гонению с обеих сторон. Если не удалось стать праведником, то уж лучше быть последним прохвостом, чем обывателем, это по крайней мере, честнее. Нижняя бездна, верхняя бездна — лишь бы не середина. В российской жизни есть пошлейшая претензия на что-то необычное, великое, вселенское, что, как правило, не поддается никакой реализации, да и заведомо не рассчитано на это, зато выражает себя сплошь восклицательными знаками или многозначительными многоточиями.

Классически это выражено у А. Блока, в его обращении к ненавистному обывателю:

Ты будешь доволен собой и женой,

Своей конституцией куцой,

А вот у поэта — всемирный запой,

И мало ему конституций!

Пускай я умру под забором, как пес,

Пусть жизнь меня в землю втоптала, —

Я верю: то Бог меня снегом занес,

То вьюга меня целовала!

Здесь представлены сразу два типа пошлости. Первая, очевидная, — пошлость, которая обличается поэтом: обывательское довольство… Допускаю, что большинство людей, встреченных мною в США и в Англии, довольно своими женами и конституциями — но это ничуть не делает их обывателями. Они много работают, совершенствуются в своих профессиях, воспитывают детей, помогают бедным, несут ответственность за состояние общества. Ни малейшего налета пошлости не чувствуется в их жизни, при том, что они не рвутся в верхние бездны и не падают в нижние.

Вторая пошлость, уже не чуждая самому Блоку, — это обличение пошлости. Конечно, с восклицательным знаком. «А вот у поэта — всемирный запой, И мало ему конституций!» По мне так «всемирный запой» — это пошлость не меньшая, а большая, чем довольство женой и конституцией. Гораздо более притязательная — а потому опасная и разрушительная. А вслед за отвержением середины идет прямое взаимообъ-ятие двух бездн, нижней и верхней, их трогательное единение: да, «как пес», да, «втоптала» — зато «Бог» и «целовала!» Это и есть пошлость, возведенная в степень антипошлости, пошлость воинственная, величественная, как бы романтическая, поднятая на ходули и с этой высоты взирающая на срединно-пошлый мир.

Поэтому я бы призвал к крайней осторожности в употреблении слова «пошлость». Было бы полезно на какое-то время вообще вывести его из культурного словаря. Как писал И. Бродский, благо тому языку, на который нельзя перевести А. Платонова. И благо тем языкам, на которые не переводится слово «пошлость». В русском оно стало средством борьбы с той самой «золотой серединой», в которой российская жизнь больше всего нуждается.

Масштаб и вектор. О тотальгии

Всякая сверхдержава — это тоска по сверхтотальности, по мировому господству. Но и для многих граждан бывшей сверхдержавы тотальность и — это все еще весьма притягательный, ностальгический образ полноты бытия. Отсюда быстро нарастающее общественное умонастроение, которое можно назвать «тотальгией».

Тотальгия (скорнение слов «тотальность» и «ностальгия», от греч. algos — страдание, боль) — тоска по целостности, по тотальности, по тоталитарному строю, в том числе по советскому прошлому. Производные: тотальгияеский, тотальгировать (предаваться тотальгии).

Тотальгия — это чувство многостороннее. Тоталь-гия бывает идейной, зрительной, вкусовой и даже обонятельной и осязательной. Тотальгия может разыграться при виде орденоносной газеты, когда соскребываешь старые обои на даче, либо когда ешь тушенку или любительскую колбасу, с их неповторимым вкусом советского деликатеса.

Тотальгия — это тоска по единению с народом.

Хотеть, в отличье от хлыща

В его существованье кратком,

Труда со всеми сообща

И заодно с правопорядком.

(«Столетье с лишним — не вчера…», 1931).

Такова раннесоветская поэтическая формула то-тальгии у Бориса Пастернака. Тогда, в начале 1930-х гг., тотальгия еще была обращена в коммунистическое будущее, как мечта интеллигентного одиночки о слиянии с новой породой людей. Нынешняя, постсоветская тотальгия в основном обращена в брежневский застой, или «засрай»(«застойный рай»). Но со временем все более заметны формы уже не возвратной, но наступательной тотальгии, тоски по тоталитарному будущему: неофашизм, неонацизм, евразийщина…

Многие выходцы из советской эпохи, даже антисоветчики, разделяют чувство тотальгии. Ведь это не чье-то чужое прошлое, а наше собственное: юность, надежда, тревога, даже и страх, который тоже украшает жизнь, когда смотришь на него обернувшись назад, из другого времени. И вот уже весь народ поет тотальгические «песни о главном».

Тотальгией очень многое объясняется в нашем времени: властная вертикаль, полуторапартийность, ось «вождь-народ»… Трудно отделить в этой тотальгии утопию от пародии, а мемуар от пиара. Новейшая тотальгия неожиданно захватила даже здравомыслящего и живоумного Дмитрия Быкова. Как и многие, я восхищаюсь его многогранностью, неистощимостью, блеском стиха и прозы. Да и по существу бываю с ним согласен процентов на 90 %. Но как только речь заходит об СССР, поражает странное слепое пятно в этом светлом и блестящем уме.