Когда утих смех. Гордей, еле сдерживая улыбку, радостно сияя глазами, сказал:
— Слов нет, техника у них сильная. Есть даже машинка сапоги стягивать. Но мы как-нибудь сапоги сами снимем, нам бы только разных машин на поле побольше. А советский человек от ихнего далеко ушел. Он; почитай, к самой вершине подходит, а тот еще у подножья топчется…
Гордей Ильич стоял за столом, по-солдатски прямой и суровый, простой человек, прошедший три большие войны, отдавший последней войне двух сыновей, и люди с уважением и любовью глядели на его открытое грубоватое лицо, и каждое его слово глубоко западало им в душу, потому что все сидевшие за столом знали вес и цену его словам.
И когда прокатился над стадом перезвон стаканов и рюмок и шумной листвой отшелестел говор, Гордей Ильич приложил к усам ржаную пахучую корочку.
— Есть люди, как береста, — торжественно начал он, и глаза его блеснули, будто омытые чистой слезой, — к ним только спячку поднеси — и полыхнут, озарят все кругом, потрещат и погаснут. Такие только на разжогу годятся. А нам надо гореть длительно, упорно, чтобы от нашего тепла всему миру тепло стало. Своей победой мы миру глаза открыли: кто мы есть такие, советские люди…
— А читал в газетке, Гордей Ильич, как в прошлом году атомную бомбу на корабли сбрасывали американцы? — спросил Терентий. — Это, что ж, они к новой войне подкоп ведут? Или им мало крови, что мы пролили?..
К басовитому голосу Терентия присоединилась еще несколько глухих, но напористых голосов:
— Не для добра они эту пробу делают…
— Это всегда так: сначала на железе, потом на живом человеке.
— Раздувают кадило две акулы заморские!
— Это они, сват, оттого, что войны у себя не видели.
— Пугало доброе заимели!
— Как иная собака: лает, потому что сама боится.
Когда стихли полные сдержанного гнева голоса, Гордей положил на стол крепко сжатый квадратный кулак и, глядя в глубину избы, тихо и раздельно произнес:
— Никакие атомные пугала им не помогут. Они еще плохо знают, что такое Советская Россия, — и, подумав, добавил: — Мы, может, в настоящую силу и не разворачивались еще…
Гордей передохнул, допил остывший чай. В чуткой тишине избы далекими колокольчиками позванивали медали.
— Вот теперь за новую пятилетку мы взялись… По всему видать, эта пятилетка особая… Не просто план: дали и выполняй. Надо в это дело всю душу вкладывать. Так нужно работать, чтоб сегодня, скажем, мы должны быть в десять раз сильнее, чем вчера. А завтра в десять раз сильнее, чем сегодня. Вот как!
Он говорил о пятилетнем плане своего колхоза по-хозяйски обстоятельно и деловито, как будто уже шел с этими, жадно слушавшими его людьми по дорожкам огромного, раскинувшегося на склоне фруктового сада; проходил, окруженный шумной толпой гостей, вновь выстроенной улицей села — с двумя рядами розовых кирпичных домов под крашеными железными крышами, открывал на кухне кран водопровода, и в белую раковину била шумная, упругая струя воды: после осмотра нового радиоузла он отправился с гостями в поле, и там перед удивленными людьми, вскидывая вековую залежь, проходили первые электротракторы.
— Все это мы должны начать строить уже в этом году! Насчет оборудования для радиоузла я договорился в Москве и насчет труб, — неожиданно заявил Гордей Ильич и обвел всех победным взглядом. — Дело за нашим кошельком. Как, осилим, Кузьма Данилыч?
— На такое дело ничего не жалко, — ответил Краснопёров, — что-нибудь продадим, да вытянем!
Ваня Яркин слушал Гордея, впившись в него глазами. Волны жарких, щекочущих мурашек окатывали его, он следил за сильной смуглой рукой Гордея: она то становилась ребром ладони на клеенку стола, то как бы распахивала двери, то сжималась в тутой, как узел, кулак, да так, что белели суставы. А оборачиваясь, Ваня видел порозовевшее Кланино лицо, и сердце его таяло от восторга, как воск.
— Он теперь все устроит, слышь? — не выдержав, наконец, зашептал он Клане.
— О чем ты?
— Я вчера бумажку с Алтайского тракторного получил. Хотят меня с инженером-конструктором свести.
— Это насчет плуга?
— Ну да… Гордей Ильич теперь делу ход даст. Отпустит, если надо, и учиться…
Кланя закусила нижнюю губу и с минуту молчала, сосредоточенно думая, потом наклонилась, обдавая теплым дыханием ухо Яркина, и так уже горячее, как после свирепого мороза.
— А ты не знаешь, там поблизости нету медицинского техникума?
— А что? — весь замирая от волнения, спросил Яркин и засиял, пораженный своей догадкой. — Я узнаю… слышь?
И оба, довольные сговором, улыбнулись друг другу.
«Эх, жалко Аграфены нету! — с тревогой поглядывая то на Гордея, то на дверь, думал Терентий. — Она бы сейчас порадовалась, отвела душеньку».
Он тронул за плечо Иринку, и девушка недоуменно посмотрела, будто сию минуту очнулась от глубокого сладкого сна: глаза ее еще сонно мутнели от хмельной, кружившей голову радости.
— Где Аграфена?
Иринка скорее поняла по движению губ, нежели услышала, о чем он спрашивает, и лицо ее мгновенно стало озабоченным и беспокойным.
— Я сейчас! — Стараясь не шуметь, она выбралась из-за стола и выбежала в прохладную темень сеней.
Ровный голос отца звучал за дверью, как из репродуктора.
Свет из окон отодвинул печь в глубь двора; за сараем, в плотной черноте, глухо роптали тополя.
Когда стукнула калитка, от окна метнулась косматая тень.
— Кто это? — негромко окликнула Иринка.
— Про Варвару узнать. — Силантий приподнялся с лавочки, заслоняя ладонью крохотный огонек цигарки.
— Тут она… — Иринка была сегодня так счастлива, и ей хотелось избытком своей радости одарить всех. — Чего вы ждете? Идите в избу…
Она слегка подтолкнула его во двор и захлопнула за собой калитку.
Силантий стоял, ослепленный светом из бокового окна, потом пригладил руками волосы, сунул руку а карман — так он чувствовал себя как-то увереннее — и, приминая шаткие ступеньки крыльца, поднялся в темные сени. Здесь он передохнул — как колотилось сердце, будто кто стучал изнутри кулаком! — рванул на себя дверь.
В гомоне и шуме, которые властвовали в избе после рассказа Гордея, Силантия заметили не сразу, и это дало ему возможность побороть первую, вяжущую робость.
Жудов помедлил, как бы ожидая приглашения, потом сказал глухо, как в бочку:
— Здорово живете, хлеб-соль…
Он не понял, ответили ему или нет: по избе пронесся легкий шум, будто все разом сказали про себя: «Угу».
Григорий отыскал глазами мать и кивнул ей. Рядом с Жудовым выросла высокая седоволосая старуха.
— Проходи, угощайся, — сказала она, и хотя она произнесла эти слова учтиво и тихо, на светлом лице ее не было той приветной улыбки, которой встречала она его прежде.
За столом потеснились, дали Силантию место, а неловкость, которую он внес своим приходом, быстро замяли, и через минуту, казалось, все забыли о нем.
Увидев перед собой полный стакан водки, Силантий проглотил слюну. Зачем-то потер ладони и, не поднимая глаз, сказал:
— Будем здоровы… С приездом…
Он выпил, водка зло обожгла горло, и ему казалось, что все смотрели, как он пьет.
Опорожнив стакан, он осторожно поставил его на стол, подвинул себе ломоть черного хлеба, тарелку с малосольными огурцами; после стакана водки было легче, он стал озираться по сторонам и сразу увидел Варвару.
Она сидела наискосок от него, опустив к тарелке темное от прихлынувшей крови лицо.
«Дожил, — подумал он, — собственная жена стыдится меня».
Дед Харитон, сидевший рядом, все время подливал в его стакан. Силантнй пил, с каждым глотком чувствуя себя смелее. Глухота, с которой он не расставался, как вошел в избу, сейчас пропала, он уже различал знакомые голоса, и ему уже не терпелось, как прежде, отвести душу в разговоре.
Уловив оброненное кем-то слово «война», Сялантий провел рукой по лицу, словно стирая налипшие тенета, и сказал глухо, будто убеждая самого себя:
— Теперь войны не будет… — И, пожевав красными полными губами, добавил: — Не дозволят…
— Это кто же нас от войны спасет? Уж не ты ли? — звонко крикнул Григорий, и гости притихли.
Силантий подумал, что ему надо промолчать, не ввязываться в спор, но кто-то хрустнул в нетерпении пальцами, близко, казалось, у самого лица, он увидел большие, ждущие глаза Варвары и тихо сказал:
— Ты не кричи… Я кровью снял с себя клеймо. А кто старое помянет…
— Для тебя старое, а для меня… на всю жизнь!
Силантий скатал в пальцах хлебный мякиш, разорвал его на части, склеил. Потом кинул мякиш на зеркальный бок самовара и, покачиваясь, разминая широкие плечи, стал пробираться в передний угол.
Откинув с потного лба прядь волос, Григорий поджидал его, бледный, с плотно стиснутыми губами.
— Ладно, Черемисин, не разжигай себя, — не дойдя шагов двух до стола, сказал Силантий и остановился. — Моя жизнь тоже не сладкая была… Она меня не хуже твоего наказала, я за свое с лихвой отплатил…
Гордей потянул Григория за пустой рукав кителя, но по тому, как дернул плечами Григорий, понял, что парня бесполезно уговаривать, он не успокоится, пока не выскажет все.
Григорий качнулся и опустил кулак на стол — звякнула посуда; кожа на скулах натянулась, набрякли желваки мускулов.
— Если б ты мне тогда попался, я б тебе место другое определил… Сам бы ты и яму себе вырыл…
— Правиль-но! — рычаще согласился Силантий. — Но советская власть простила меня. И ты прощай! Давай руку — и дело с концом…
— Не дам, — сухо отрезал Григорий я сунул руку в карман. — Если б две было — и то не дал бы… И… уйди ты отсюда подобру-поздорову!..
— Куражишься? — Силантий распахнул ворот рубахи, обнажая крепкую, как еловый пенек, шею, и скривил губы. — Черрт с тобой!.. Возьми тогда свою гармозу и сыграй мне отходную!..
Внезапная тишина обожгла его, и он понял, что зашел слишком далеко.
У Григория вылиняли губы, он скреб пальцами клеенку и задыхался.