— Что ж будем делать? Не пропадать же такой красавице! — Гордей шагнул к краю участка и сорвал несколько колосков. — Хо-ро-ша-а!..
Груня молчала, не зная, как вызволить из тисков сердце, унять свое душевное смятение.
Подойдя к развалившемуся шалашу, Гордей стал поправлять его; свел в конус тонкие жердочки, связал их обрывком веревки, набросал с одного боку мокрых веток. Ему хотелось хоть чем-нибудь приободрить Груню. Да и не любил он, человек дела, вздыхать и мучиться. В минуты горя и потерянности он всегда принимался за какую-нибудь работу. По житейскому опыту и убеждению знал: дай только волю отчаянию, и оно измотает, свяжет по рукам и ногам, и тогда даже малое препятствие станет большим и неодолимым.
— Не ошиблись ли где? Все правильно, по науке делали? — спросил он, стараясь вывести Груню из состояния оцепенелости.
— Да я за ночь все передумала, — тихо отозвалась она, — не закормили ли мы ее? Но ведь селекционер сам говорил: удобряйте больше, не бойтесь… она лучше не поляжет… А она не послушалась… — с горькой усмешкой заключила Груня.
— А ты погоди раньше время «пожар» кричать, — посоветовал Гордей. — К лицу ли нам малодушничать? Ученый человек зря болтать не должен… Сядь, поразмысли. А я пока в лесок сбегаю, веток на крышу наломаю.
Груня смотрела, как он размашисто и ладно вышагивал по скользкой тропке. Легок еще на ногу Гордей Ильич. Ишь, как сказывается в нем военная выправка!
Груня поднялась и пошла вокруг участка. Наливавший босые ноги холодок освежал ее.
Серебрились лужи, вспархивали с заросшей межи воробьиные стайки и взмывали, как на невидимых качелях, в рассветную высь.
Курились облаками горы, звучными всплесками доносились из деревни скрип колодцев, картавый гогот гусей, запоздалой петушиное зореванье.
Груня шла краем участка, оглядывая застывшее, в мертвой зыби поле. Сломанных колосьев было немного. Пшеница лежала тугими голубоватыми волнами, словно схваченная морозцем.
«Неужели она не встанет, неужели не встанет?»— Груня замирала у каждого покалеченного колоска, опускалась из колени, осторожно выравнивала, но стоило выпустить его из рук, как стебель снопа клонил свою голову, гнулся к мокрой земле.
Груня не заметила, как подошел к ней Яркин, и, взглянув на него, удивилась озабоченному и даже испуганному выражению его лица. Ваня морщился, словно сапоги жали ему ноги, в беспрестанно водил ладонью по жесткому ежику волос.
— Ну, как ты тут? Ничего?
Груня пожала плечами: о чем, собственно, спрашивает Ваня?
Она поднялась и зашагала дальше. Яркин шел рядом, хмурясь, сосредоточенно думая о чем-то, то и дело поправляя согнутым указательным пальцем дужку очков.
— Знаешь, что я тебе скажу? — вдруг, таинственно понизив голос, начал он. — Не унывай!.. — И Яркин посмотрел на Груню с таким видом, словно сообщил нечто исключительное. — Мне вот когда приходится туго, я всегда вспоминаю о тех, кто выдвигал новые идеи в науке! И понимаешь, сразу становится легко!
— Ты как будто только что родился, что ли? Не видишь, что с пшеницей сделалось? — Груня в сердцах махнула рукой.
— Соберем комсомольцев и обмозгуем, что делать. — Что-то радостное засквозило в его возбужденном, полном уверенности голосе, даже какая-то торжественность.
Приложив ладонь козырьком ко лбу, он вдруг близоруко сощурился.
— Посмотри, это не она там идет?
— Кто она?
— Да Кланя! — На щеки Яркина, как ягодный сок, брызнули пятна румянца, он вдруг смутился и замолчал.
Но то были Иринка и Григорий. Они шли, как ребятишки, взявшись за руки. За ними, над взъерошенным леском, обливая нестерпимым блеском омытую ливнем зелень, всходило солнце. Лучи его дрожали золотистой пыльцой вокруг пушистых Иринкиных волос, бросались в слепящие осколки луж.
Ирннка и Григорий шли молча, улыбаясь наступавшему дню. Груне показалось, что они поют и только звуки песни не долетают до участка.
— Здорово-о! Гру-у-ня! — еще издали закричал Григорий.
Смеясь и вскрикивая, они подбежали к ней, резвые, как дети.
Но лица их внезапно утратили веселую оживленность, помрачнели: у ног, точно смятая, покоробленная рогожа, лежало пшеничное поле. Григорий почему-то сразу ощутил заткнутый за пояс пустой рукав гимнастерки. С минуту парень стоял молча, глядя на поверженную ливнем пшеницу, сведя у переносицы угольно-черные брови.
— Н-да… — наконец медлительно протянул он. — Ровно после артподготовки…
Из ближней рощицы внезапно выкатила бричка, ныряла в хлебах голубая дуга, тонко ржал бежавший впереди темно-гнедой игривый жеребенок. Бричка свернула к участку, и Груни, увидев, что лошадью правит свекор, побежала навстречу. Не добежав несколько шагов до телеги, она остановилась, красная от гнева, прижимая к груди кулаки: рядом с Терентием, держа на коленях кринку, сидела Соловейко в белой, с пенящимися рукавами вышитой кофте и темной юбке, светловолосая, круглолицая, румяная.
«Что ей тут надо? — подумала Груня. — Мало того, что жизнь мою разбила, так еще насмехаться явилась!»
Терентий натянул вожжи, с удивлением вглядываясь в багровое, с плотно стиснутыми губами лицо невестки.
— Экая ты, Грунюшка, дурная, — ворчливо, но с оттенком отеческой бережливости проговорил он, — всю деревню всполошила! Старуха моя обревелась прямо, не знала, чего и думать. Вот и гостья из-за тебя целую ночь не спала, тревожилась. Знакомьтесь!
— Да мы ровно уж виделись, — медленно, словно ее мучила одышка, проговорила Груня, не отнимая рук от груди, и вдруг в упор, спокойно и холодно взглянула на незнакомую девушку.
Соловейко спрыгнула с брички и, улыбаясь, сияя голубыми, наивно-добродушными глазами, подошла к Груне.
— Здравствуй, Груша, — тихо, с удивительно мягким украинским выпевом произнесла она, и Груня вдруг с ужасом почувствовала, что Соловейко обнимает ее. — Я тебя вчера и не признала… хоть Родион много про тебя говорил… яка ты добра да гарна жинка!.. А я тебе побачила… ты еще краше!
В глазах девушки, в ее ласковом, льющемся, как ручей, голосе не было никакого притворства, и все же Груня не могла побороть возникшей неприязни и недоверия.
А Соловейко, крепко, обнимая безучастную Груню, гладила ее волосы и, поблескивая счастливыми глазами, словно ворковала:
— Родион просил меня, щоб я до вас приихала. Там, на Полтавщине, ничого, кроме горя, у меня ни осталося: ни матери, ни отца, ни яких блызких…
Голос ее задрожал, и Груня вдруг поняла всю нелепость своих подозрений и опустила голову: ей было мучительно стыдно.
— Ну, чого у тебя тут? — спросила Соловейко.
— Да вот пшеница полегла, — сказала Груня, боясь еще встретиться с открытыми, чистыми глазами девушки.
— А ну, пойдем побачим!..
У края поля Соловейко засмеялась, нежно, воркующе, и, отвечая на недоуменный взгляд Груни, махнула рукой:
— Не горюй! Невелика беда! Всю цю пшеницу мы подымем!
Было трудно понять, шутит Соловейко или говорит всерьез. Правда, мысль поднять пшеницу приходила в голову и Груне, когда она сидела, дожидаясь рассвета, но это было так просто, что казалось нелепым.
— А как? — жадно спросила она.
— Наробим кольцев, натянем веревки, шпагат и поднымем ее на дыбы.
Подошел Терентий и, глядя на гостью и невестку, стоявших в обнимку, довольный, провел ладонью по шелковистой бороде.
— Пока суть да дело, ты бы поела, Грунюшка.
Соловейко оторвалась от Груни, подбежала к бричке, достала тарелку оладий, облитых сметаной.
— Ешь, а я на тебе подывлюсь…
Груне уже все нравилось в девушке: и маленькая, плотно сбитая фигурка, и мягкого овала лицо с густым румянцем на щеках, будто смазанных вареньем, и доверчивые глаза, и тихий напевный голос.
Груня налила в алюминиевую кружку молока, взяла оладьи и присела на траву. Соловейко опустилась рядом и, не спуская глаз с Груни, говорила:
— Родион про тебя так много говорил, он так любит тебя!.. И день и ночь он вспоминал про тебя… А як я гляжу на тебе, яка ты гарна! Теперь мне понятно, чого Родион не глядит ни на каких красавиц. А ты чего хмарная такая? Может, не хочешь, чтоб я у вас жила? Говори прямо — я не обижусь. Мне нечего не страшно: за цю войну у меня богато товарищей го всему Союзу…
— Нет, нет, ты оставайся! Тебе понравится у нас, вот увидишь, — торопливо и смущенно сказала Груня. — Еще жениха тебе найдем и свадьбу сыграем…
— Мне не надо жениха шукать, я сама соби пошукаю, — весело подхватила Соловейко и засмеялась.
Поев, Груня поднялась.
— Что мало так? — спросил Терентий и, укоризненно поглядев на невестку, покачал головой. — Ночевать-то домой придешь? Или тут насовсем думаешь поселиться, около своей пшеницы?
— Приду, батенька, — сказала Груня.
Она взяла Соловейко под руку, и они побежали навстречу Гордею Ильичу, шедшему из лесу с вязанкой веток.
Выслушав рассказ Груни, глядя на занявшиеся легким румянцем ее щеки, Гордей Ильич удовлетворенно крякнул:
— Вот это я уже люблю! Кто же такую затею предложил? Приезжая? Гляди ты, какая деваха! Ну, будем знакомы, — он пожал Соловейко руку.
Гордей ускакал в деревню и через часок прислал шпагат, колья.
Горластой гурьбой нагрянули парни, девчата, подростки. Иринка, Фрося и Кланя вбили на дорожках колья, и вот, точно первый плетень, вырос у края участка ряд пшеницы, шевеля на слабом ветру сонными чубами.
Груня носилась из края в край, следила, чтобы не ломали стебли, каждому ей хотелось сказать в благодарность что-нибудь ласковое. Тревожными, чуть испытывающими глазами следила за ней Фрося, и стоило Груне очутиться рядом с девушкой, как та молча сжимала ее руку или наклонялась к самому уху, обдавала знобящим шепотком:
— Не мути себя, слышь? Не мути… Обойдется.
Забредая по грудь в поднятую пшеницу, Груня то и дело оглядывалась на Соловейко. Бережно поддевая рукой влажные пласты, девушка прислоняла их к бечеве, весело щебетала с Григорием.
До самого вечера кланялась Груня земле. К лицу ее давно прилип жгучий жар, ломило веки.