— Значит, все наготове? Ну, а как люди?
— Да хоть завтра выйдем, лишь бы хлеб поскорее поспевал!
— Много у вас в колхозе Героев будет?
— А у нас кого ни возьми, все герои! От всего сердца работают. Мы свое слово, товарищ секретарь, сдержим. За нас не беспокойтесь!
— Молодцы! Спасибо!
— И вам также!
В студии засмеялись.
— А мне-то за что? — Чувствовалось, что секретарь крайкома улыбается.
— А как же! — горячо ответила Груня. — Мы ведь все вместе за одно боремся!
…Через час радиоперекличка кончилась, и Груня с Краснопёровым выехали из района.
Над горами проступал блеклый рассвет, но когда бричка нырнула в бор и застучала по частым корневищам дороги, снова стало темно. Остро поблескивали над коридором сосен близкие звезды. Пахло хвоей и мшистой сыростью.
Тускло тлеющая цигарка изредка освещала задумчивое, с насупленными бровями лицо Краснопё-ова.
— О чем вы, Кузьма Данилыч? — тихо спросила Груня.
— О тебе думаю, — неожиданно сказал Краснопёров, а в голосе его Груня не уловила привычной, насмешливой грубоватости.
— Чего ж обо мне думать? — удивленно спросила она. — Без меня вам забот мало, что ли, или моей работой недовольны?
— Экая ты! Не о том я. — Он медленно выпустил из ноздрей дым и заговорил с какой-то необъяснимой грустью: — Чудной вы народ, молодежь… Вот знаю я тебя уже несколько лет, а ты для меня все равно всегда новый человек. Долго я гадал, отчего так получается. Может, характер у тебя такой строптивый, не знаешь, какой ты номер еще выкинешь, а сегодня вот, на перекличке, будто открылось мне что-то, и я понял тебя.
Признание человека, который всегда откосился к ней с настороженностью и даже некоторой отчужденностью и холодком, так ошеломило Груню, что она слушала его, почти не дыша.
— У тебя есть светлая цель, я ты всеми силами пробиваешься к ней, — с раздумчивой мягкостью продолжал Краснопёров. — А когда борешься за что-нибудь — всегда крепнешь, растешь… И не успеют люди к одному привыкнуть, ты уже дальше пошла. Я ведь тогда, на правлении, когда ты против мужа выступала, по совести сказать, думал, что это ты для гонору так поступила. А теперь вижу, такая уж у тебя линия, и сбиваться тебе с ней совесть не позволяет… Правильно говорю?
— Я не знаю, Кузьма Данилыч, есть ли у меня какая-то особая линия! — запальчиво проговорила Груня, — Мне только не по душе на одном месте топтаться. И хочется, главное, чтоб народ кругом хорошо жил. И ради этого мне ничего не жалко!.. Груня была полна сейчас благодарности за его сердечную открытость и чувствовала, что после сегодняшнего вечера она уже будет по-другому относиться к председателю.
— Ну, как вы теперь с ним? В мире живете?
Груня не сразу сообразила, о ком спрашивает Краснопёров, и, поняв, покраснела. Словно одна она была виновата в том, что они с Родионом жили в такой неопределенности; и не врозь и не вместе.
— Васильцов, наверно, на весь колхоз обиду затаил?
— С чего это? — сказала Груня. — Он, по-моему, колхозу спасибо говорит, а не обиду копит. Кто ж ему помог снова за стоящее дело взяться, как не колхоз. А он в подвесную дорогу всю душу вкладывает. Мы даже видимся редко, до того он в новую работу влюбился!..
Она поймала себя на той, что оправдывает и выгораживает Родиона перед Краснопёровым, снова покраснела — неудержимо, до жаркого накала на скулах — и замолчала. Краснопёров, почувствовав, что коснулся самого больного, тоже ни о чем больше не спрашивал.
Густую мглу бора забелила капля рассвета, другая, третья, и небо вдруг точно раздвинулось. Сквозь сумеречные просветы меж сосен открылась лежащая за дремным распадком степь. Там, в низине, клубился туман.
Не доезжая до деревни, Груня слезла, распрощалась с председателем и свернула к реке.
В небо просачивалась нежная розовость восхода, но горы еще не выпускали солнца, словно держали взаперти.
Азартно высвистывали в кустах птицы, ласково курлыкала среди камней вода. Перейдя вброд через реку, Груня пересекла пламенеющую на восходе березовую рощицу и очутилась в поле. У опушки тихо катила гребешки волн в бескрайную даль пшеница.
Груня шла узкой межой, по колено в ромашках, окуная босые ноги в росистый холодок. Не доходя до полевой стежки, она инстинктивно обернулась и увидела чуть покачивающегося над хлебами верхового. Узнав во всаднике Родиона, ока в первое мгновение хотела спрягаться в пшенице, но потом устилала себя в малодушии. Ровным, неторопливым шагом она пошла наперерез Родиону. Сердце забилось в радостной настороженности. Родион заметил Груню, заулыбался и еще издали крикнул:
— Доброе утро, Грунюшка!
Он натянул поводья и зажмурился: горы, наконец, выпустили солнце, и оно вспорхнуло, золотоперое, большое, над тяжелой темно-зеленой зыбью тайги. Степь будто задышала, зашевелилась, подняли галдеж птицы, зачеканили на солнечных наковальнях кузнечики, ясная открывалась глазам даль.
Родион спешился и, ведя коня в поводу, зашагал рядом. Он держал себя так, словно между ними не было никакой размолвки и они каждое утро встречались здесь, на полевой стежке.
— Ты откуда в такую рань?
— Из района, — начала Груня и, бездумно сорвав ромашку, стала ощипывать белые лепестки и рассказывать все, что было на перекличке.
Родион смотрел на нее с ревнивой подозрительностью. Каждый раз, когда Груня уезжала в район, он начинал волноваться, и хотя она не подавала даже повода к ревности, он не находил себе места. В районе она могла встречаться с Ракитиным, говорить с ним — и кто закажет сердцу? Он готов был всегда ехать следом за ней, но, боясь обидеть Груню слежкой, не решался. Он понимал, что не вправе насиловать ее волю, знал, что человека нельзя удержать около себя своими успехами. То, что он пережинал сейчас, не походило и ничем не напоминало чувство ревности, сжигавшее его в юности черной завистью. Нет, теперь это скорее было желание помериться силами с соперником, стать вровень с ним, с его знаниями.
— Так и сказала ему: «Вместе за одно боремся»? — улыбаясь, переспросил Родион и отвел со лба непокорные волосы. — Молодец! Какая ты смелая, я и не думал раньше!
Глаза его лучились такой нежностью, что Груня смутилась и опустила голову.
Так он ласкал взглядом ее лицо в то памятное июньское утро в день свадьбы, когда встретил ее с товарищами далеко за селом.
— Знаешь, что? Пойдем ко мне на подвесную! — неожиданно предложил он в, блестя глазами, начал торопливо, захлебываясь словами, рассказывать — Мы, кроме подвесной, еще одну интересную штуку придумали!.. На крыше фермы установим соломорезку, и, как только воз по канатам приползет туда, сразу его в работу: перекрошится солома и по трубе прямо в запарник, а оттуда в подвесных вагонетках доярки развезут корм по стойлам. Крепко придумали, а?
— Кто ж это? Ты?
— Начал Ванюшка, а потом все по очереди подсказывали. Ну и я немного… Одним словом, целой бригадой изобрели!..
Она смотрела на Родиона, слоено не узнавая его. Он говорил с ней так, как будто они виделись каждый день и всегда до мелочей обсуждали работу друг друга. Она улыбалась и радовалась вместе с ним. И очень пожалела, что не могла исполнить его просьбу и пойти на подвесную.
Она думала, что он обидится, но отказ ее, казалось, нисколько не огорчил его.
— Ну, ладно! — живо согласился Родион. — Заходи в любое другое время, я тебе все покажу… У нас там уж многие побывали.
Груня свернула к своему участку, и, когда отошла немного, Родион не выдержал:
— Ты ночевать домой сегодня придешь?
— Да, — словно вздохнула пшеница.
Родион вскочил в седло, чтобы лучше было глядеть с высоты. Груня уходила по пояс в хлебах, не оборачиваясь.
«Если обернется — значит, любит, если не обернется — конец». — неожиданно загадал он и, хотя не верил ни в какую чертовщину, ни в какие приметы, смотрел вслед жене до ряби в глазах.
Белой маковкой уплывала в пшеничном разливе ее кофточка, трепетала за спиной голубенькая косынка. Груня удалилась, не оборачиваясь, и сердце Родиона обнимал холодок. И, когда он, потеряв надежду, уже собирался ударить каблуками в бока коню, Груня обернулась.
Кровь бросилась ему в лицо, он засмеялся, легко, радостно, дернул поводья и поскакал к маячившим вдали крестовинам подвесной дороги.
Глава пятнадцатая
Бывает так: едет человек сообщить людям приятную весть и, наперекор желанию, сдерживает себя, не торопится — то ли боится расплескать подмывающую его радость, то ли хочет досыта насладиться ею наедине.
Что-то похожее испытывал и Гордей Ильич, подъезжая на рассвете августовского дня к своей деревне. Выехал он из района еще затемно, чтобы к восходу солнца поспеть домой, но особенно не торопился и, чуть покачиваясь в седле, прислушивался к нежному птичьему перещелкиванию и посвисту.
На крутой тропинке Гордей Ильич потянул поводья, и конь послушно замер, как высеченный из белого с голубыми прожилками камня.
Зеленым дымом лесов курились позади горы, внизу, в распадке, дремали избы.
За дальним частоколом леса выколосился оранжевый сноп солнца, туман мгновенно истаял, глубоко внизу в золоте солнечных зерен струилась быстрая горная речка.
С нагорья открылась неохватная ширь пшеничного половодья, оно плескалось за сиреневыми рощицами и гнало густые, бронзового отлива волны в не затихающую, вспененную свежаком даль.
Казалось, только в голубых закромах неба мог уместиться такой небывалый урожай.
«Эх, парней бы моих сюда!» — шаря рукой по груди, подумал Гордей Ильич, и у него больно сжалось сердце. Была какая-то горькая несправедливость в том, что он, прошедший три войны, жив, а те, кому он старался отрастить крылья, убиты. Не было дня, чтобы Гордей Ильич не вспоминал о своих сыновьях, «дубках», как он в шутку называл их когда-то, и эта душевная рана, которую он часто тревожил, зарубцовывалась медленнее и труднее, чем та, от осколка немецкой мины. Два таких молодца — жить бы да радоваться!