Гордей Ильич расстегнул крючки на воротнике гимнастерки, и ему стало легче дышать.
Летучим бурундуком шнырял по верхушкам деревьев ветер, поскрипывало седло, где-то булькал ручей, будто сочились в таз из рукомойника капля за каплей.
Гордей Ильич нечаянно коснулся нагретой солнцем кожаной сумки, вспомнил о спрятанном в пей письме, и волнение, которое он испытывал, отправляясь из района в колхоз, снова властно захватило его. И утро снова радужно расцвело для него. Вспыхнули вдали и задымились в золотой пыли овсы, закачалась в необозримых берегах пшеница, и Гордей Ильич уже не мог оторвать глаз от этого захватывающего зрелища, потому что не было для него большей радости теперь, чем эта, захлестнувшая землю урожайная сила.
Перед спуском в деревню Гордей Ильич свернул к одиноко стоявшей нал кручей сосне. Подъехав ближе, оглядел сосну и улыбнулся. Давненько он не бывал здесь! Тут тихо и тепло. Даже слышно, как шелестит на ветру отставшая от ствола кожица.
Серая жесткая кора вверху светлела, становясь желтовато-розовой, макушка сосны купалась в озерной синеве неба. Растрепанная тень густой высокой кроны падала на траву у корней.
Гордей Ильич спешился и, свернув цигарку, прислонился спиной к стволу.
Скоро уже будет тридцать лет, как в холодный багровый закат зимнего вечера его привели сюда в накинутом на нижнее белье полушубке и поставили у сосны.
Казак в черном башлыке согревал дыханием синие, озябшие руки, другой, с винтовкой, неторопливо посасывал цигарку. Тому, что замерз, видимо, надоело ждать, и он процедил сквозь зубы: «Давай кончай, что ли!..» Казак бросил окурок, наступал на него сапогом, отошел на несколько шагов и, словно нехотя, поднял винтовку.
Тогда Гордей зачем-то обнял одной рукой ствол сосны, будто она могла защитить его, и в то же мгновение ему показалось, что он падает вместе с ней…
Ночью друзья-партизаны нашли его, беспамятного, истекающего кровью, и привезли на салазках в деревню, уже очищенную от казаков.
До рассвета прошивали темноту выстрелы, полыхали костры на снегу и мощные раскаты голосов катились через реку в степь.
Теплым апрельским утром, едва окрепнув после тяжелого ранения, Гордей пришел к сосне. Он нашел неподалеку темную корку и увидел глубокую рану на стволе: она уже затягивалась золотисто-прозрачной смолой.
«Видать, сосна тогда на себя половину удара приняла», — подумал Гордей и благодарно взглянул на дерево. Позолоченная солнцем сосна тихо и дремотно шумела.
«Надо тут какой-нибудь знак поставить, не срубили бы», — решил Гордей и с тех пор часто наведывался на кручу.
О том, кто доказал на него казакам и послал на расстрел, он узнал только спустя десять лет, когда с уполномоченным пришел к Евстигнею Чалому.
Хозяин встретил их во дворе — кряжистый, длиннорукий, с засученными по локоть рукавами. Сухой ошметок земли прилип к его светлой вьющейся бороде, на спине болтались хлястики черного жилета, надетого поверх серой рубахи.
— Милости прошу в дом, советской власти мы завсегда рады. — Евстигней улыбнулся, но глаза его глядели не мигая. Точно два рыжих медяка!
— В дому нам делать нечего, — хмурясь, сказал Гордей. — Веди нас лучше в свой садок, покажи, какие плоды там вырастил…
— Какие там плоды! — Евстигней махнул рукой. — Одна видимость! Не по нашим морозам фрукты разводить. Градусы не те…
В будке, выкатывая мутные белки глаз, заворчал пес; от его кожаного ошейника шла к протянутой через весь двор проволоке гремящая цепь.
В другом углу двора стояла вторая конура, в черную дырку ее тоже тянулась чуть обвисшая цепь. Хозяин цыкнул, и пес скрылся в конуре.
На крыльцо с точеными балясинами вышли два парня: один — с красной бычьей шеей, в черных начищенных сапогах и голубой рубахе, другой — низенький, губастый и беловолосый, он чему-то улыбался и грыз семечки.
— Заодно прихватите и лопатку, — сказал пришедший с Гордеем уполномоченный.
— А это зачем? — Евстигней сощурился и зло сорвал с бороды ошметок земли. — У меня там будто все перерыто. Искали ведь — не нашли…
— Плохо, значит, искали, — сказал Гордей.
— Что ж, попробуй ты, может, тебе повезет. — Евстигней круто повернулся и пошел в садок мимо сваленных у амбара толстых бревен; через калитку конного двора.
Около хилой, низкорослой яблоньки со следами извести на сером стволе торчала воткнутая в землю лопата.
— Ты, видно, раньше нас собирался поработать на этом месте, — усмехаясь, сказал Гордей и, поплевав на ладони, взялся за лопату.
Евстигней заслонил собой корявый ствол яблоньки и зло сузил щелки глаз.
— Может, повременишь, Гордей Ильич?.. Такое самоуправство боком тебе выйдет.
— Я не ради себя, а ради всех стараюсь. Отойди, не засти! — сказал Гордей, вогнал сапогом лопату в землю и, подняв первый рыхлый пласт, отбросил в сторону.
Когда, обливаясь потом, он докопался до большой ямы с зерном, прикрытым сверху досками, мешковиной и соломой, Евстигней сказал, с трудом разжимая большие губы:
— Жалко тогда я тебя казачишкам доверил… Надо бы самому, ты бы у меня не отдышался…
— Ишь как, а я и не знал, кого мне благодарить! — удивился Гордей и уже более спокойно согласился; — Да, это ты верно, промахнулся… Впрочем, не все ли равно: не я, так кто-нибудь другой тебя за грудки бы взял. Время твое сгнило, Евстигней, гут уж никакие сожаления не помогут. Идем!
Руки у Чалого мелко дрожали, но он сжал кулаки и пошел во двор. Гордей и уполномоченный шли следом. Выбраться за ворота они не успели: Евстигней вдруг крикнул что-то старшему сыну, кинулся к будке, и тотчас два буро-рыжих пса, как два пламени, метнулись навстречу друг другу и смяли уполномоченного. Он упал.
Сильный удар по виску отбросил Гордея к воротам, но он устоял на ногах а, шагнув в глубь двора, под навес, нашарил в кармане рукоятку нагана. У калитки стоял парень в голубой рубахе, с железным ломиком в руках. Евстигней, не спуская глаз с Гордея, тянулся рукой к воткнутому в чурбак топору, и только беловолосый, губастый сын сидел на ступеньках крыльца, по-прежнему щелкал семечки и улыбался.
Гордей выхватил наган, и Чалый, бледнея, уронив топор, попятился к конуре.
Сухо один за другим треснули два выстрела, и собаки, взвыв, закрутились по земле, хрипя и пятная ее кровью.
Гордей помог подняться искусанному уполномоченному и, помахивая наганом, задыхаясь, крикнул:
— Ты думал, я к тебе с пустыми руками приду — к волку в зубы?.. А ну, живо собирай свой выводок! Собрание бедноты еще вчера постановило с глаз тебя долой, в Соловках отдышишься!
После того как выселили из деревни кулаков, Гордей с первыми на селе коммунистами сколотил артель, и с тех пор вся его жизнь, день за днем, была отдана ей.
Как давно это было и вместе с тем так недавно!
«Старею и, что ли? Взялся ворошить прошлое? — подумал Гордей и снова посмотрел на сосну. — Интересно, сколько ей лет? Она совсем не меняется, не то, что я!»
Он погладил ладонью шершавый ствол, постоял еще немного в тихом раздумье: «Надо бы тут, в затишке, сад развести, самое подходящее место. Лучше не найти».
Обрадованный столь удачной мыслью, он легко, совсем по-молодому, вскочил в седло и выехал на дорогу. Отсюда он еще раз оглянулся на сосну. Да, все такая же молодая, с вечнозелеными ветками. А, может быть, она тоже изменилась и он просто не замечает этого? Сколько, поди, колец наросло вокруг ее сердцевины, сколько выдержала она бурь и гроз!
А так ли уж хорошо замечал он, как преображалось все вокруг, жизнь менялась с влекущей быстротой, и не успевал он порадоваться одному, как созревало другое, лучшее. Когда сам, своими руками изменяешь жизнь, не остается времени для того, чтобы удивляться ее переменам.
Давно ли пришел на село первый трактор и люди смотрели на него, как на диковинку. И за какое-то десятилетие уже забыли, что недавно ходили за сохой, за плугом, сеяли вручную. Все становилось привычным и обжитым: автомашины около артельного гаража, сложные молотилки, агрегаты, радио в каждой избе, электричество.
Как-то Гордею Ильичу попалась в руки желтая растрепанная книжечка Бунина «Деревня» Он читал ее с чувством тягостного недоумения: неужели все это так было — и грязь, и нищета, и дикое запустение, и пьянство, и повальные болезни? Ему казалось, что это написано об его деревне… Ведь еще тридцать лет назад она была такой: люди верили во всякую чертовщину, бегала по избам знахарка Секлетея и калечила всех, а дурачок Афоня почитался чуть ли не за святого провидца, он бился головой об стену и бессвязно бормотал: «Зелена гора… горек ключ… солона вода… Отмыкай!»
«Да, немалую гору мы своротили», — подумал Гордей и пустил коня рысью. Придерживая рукой сумку, он снова вспомнил о письме, и снова ему стало радостно.
«Поеду сразу на поля», — решил он и, переправившись белоперым воркующим бродом через реку, поскакал вдоль березовой рощицы.
За ней начинались густые хлеба, полные стеклянного шороха колосьев. Пшеница катила навстречу волну за волной, захлестывала узкую тропку, и казалось, конь уже плывет по грудь в этой атласной гущине.
«Экая силища!» — думал Гордей, и глаза его теплели от сверкающей голубизны неба, от струящегося над полями марева, цвенькали какие-то острокрылые синие пичуги, сухим дождем сыпались на пыльные лопухи кузнечики, неутомимо распиливали воздух. Густой сиренью наливался горизонт, и оттуда, как большие парусные корабли под ветром, неслись облака, чтобы бросить якоря в тихом, затянутом ясным штилем распадке.
Уже приближался знакомый, будоражащий гул трактора, тянущего на прицепе сквозь нескончаемый, позолоченный солнцем разлив хлебов два комбайна; трещали лобогрейки; всхрапывали лошади; зычно покрикивали машинисты. Поле пестрело женскими косынками, защитными гимнастерками, бронзовыми спинами подростков.
Гордей несколько минут с высоты седла глядел на мельтешившее красками страдное поле.
Его заметили, замахали руками, и он, ласково потрепав по шее коня, поехал краем полосы, то и долю останавливаясь, здороваясь с лобогрейщиками, вязальщицами, косарями.