От Второй мировой к холодной войне. Немыслимое — страница 107 из 261

Приходил он на совещания или на заседания международных конференций подготовленным. Когда делегация вместе с ним шла на заседание, то всегда знала, о чем он будет говорить. От Советского Союза почти всегда выступал только он. Во внешних делах его главной опорой был В. М. Молотов. Если нужно, в определенный момент Сталин, склонившись над столом, советовался с кем-либо из членов делегации и потом высказывал свое мнение».

Уже первый день переговоров показал, что «дух Ялты» был в прошлом. Громыко находил, что «с внешней стороны все выглядело как будто в порядке. Главы приветствовали один другого, выражали удовлетворение, что встретились. Но на заседании „за круглым столом“ не хватало теплоты, которой требовала обстановка исторического момента, теплоты, которой ожидали и воины союзных армий, и народы всей земли… Уже в начале работы конференции за внешней чинностью проглядывала на каждом шагу настороженность и политическая сухость со стороны президента США и премьер-министра Англии… В своей большей части разговор носил весьма натянутый характер, хотя никто не стучал кулаком по столу.

Наше общее мнение состояло в том, что Трумэн прибыл в Потсдам, поставив перед собой задачу: поменьше идти навстречу СССР и побольше оставлять возможностей для того, чтобы пристегнуть Германию к экономике Запада. Бросалось в глаза и то, что даже в дискуссию по вопросам, которые не являлись столь уж принципиальными, Трумэн нарочито стремился вносить элементы остроты. Чувствовалось, что он настроился на определенную волну еще до приезда в Берлин».

Фейс, входивший в состав американской делегации, внимательно наблюдал за поведением участников: «За столом конференции Сталин обычно говорил тихим голосом, обращаясь к русскому переводчику Павлову, сидевшему рядом, в то время как Трумэн и Черчилль были вынуждены говорить громко, чтобы их могли услышать все их американские и британские коллеги.

Трумэн, возможно для того, чтобы скрыть свою неуверенность, временами говорил резко и напористо… Он не переносил привычку Сталина и Молотова вновь и вновь обсуждать какую-либо тему с целью сломить сопротивление оппонента, а длинные речи Черчилля выводили его из терпения. Он представлял собой тип человека, принимающего быстрые решения, который, услышав соответствующие факты, сразу же и бесповоротно формировал свое мнение».

Дипломатическое превосходство Сталина над своими партнерами было налицо и отмечалось самими западными участниками конференции. «Острота постановки вопросов Сталиным, его умение поймать своих коллег врасплох обнаруживает пробелы в их подготовке, – отметил в своих заметках на полях записей потсдамских переговоров 17 июля Фейс. – Сбивчивые объяснения Черчилля представляют собой немногим больше, чем обдумывание проблемы вслух. Трумэна вообще трудно винить за его нехватку знания истории вопросов. Сталин же демонстрирует интеллектуальную глубину в разложении предмета на составные части, требующие конкретных решений».

Громыко приходил к выводу: «Когда говорил американский президент, все присутствовавшие выслушивали его очень внимательно. Они наблюдали за ходом и поворотами его мысли, за меткими суждениями, шутками. Все сознавали, что он высказывал мысли, которые имеют огромное значение в предстоящем строительстве здания мира.

Выступал или делал замечания премьер-министр Англии. Он умело и даже ловко формулировал свои мысли, умел блеснуть и шуткой. Чувствовалось, что он на ты не только с политикой, но и с историей, особенно новейшей.

Тем не менее как-то само собой получалось, что все присутствующие – и главные, и не главные участники – фиксировали взгляды на Сталине. Даже если говорил другой участник, то почему-то большинство присутствующих все равно наблюдали за Сталиным, за выражением его лица, за взглядом, стараясь понять, как он оценивает слова и мысли своих коллег.

И вот тихо, как бы между прочим, начинал говорить Сталин. Он говорил так, как будто кроме него присутствовали еще только двое. Ни малейшей скованности, никакого желания произвести эффект, ни единой шероховатости в изложении мысли у него не было. Каждое слово у него звучало так, как будто было специально заготовлено для того, чтобы сказать его в этой аудитории и в этот момент…

Не только я, посол, но и другие советские товарищи, обмениваясь мнениями после такого рода встреч, констатировали, что центральной фигурой на них, безусловно, являлся советский руководитель».

Много лет спустя Черчилль – в речи к 80-летию Сталина – скажет в парламенте: «Сталин был человеком необычной энергии, эрудиции, с несгибаемой силой воли, резким, жестоким, беспощадным в беседе, которому даже я, воспитанный в Британском парламенте, не мог ничего противопоставить… Сталин произвел на нас величайшее впечатление. Его влияние на людей неотразимо. Когда он входил в зал на Ялтинской конференции, все мы, словно по команде, вставали и, странное дело, почему-то держали руки по швам. Он обладал глубокой, лишенной всякой паники, логически осмысленной мудростью. Он был непревзойденным мастером находить в трудные моменты пути выхода из самого безвыходного положения».

Высокую оценку советскому вождю дал «про себя» и американский президент: «Я могу иметь дело со Сталиным, – сделал запись он в своем дневнике 17 июля. – Он честен, но чертовски умен».

Трумэн заметил по итогам первого дня дискуссий: «Сталин не произносил длинных речей. Он быстро сводил аргументы к вопросам силы и не сильно терпел другой подход…

Вслед за завершением первой встречи мы были приглашены в большой банкетный зал дворца Цецилиенхоф, где русские развлекли нас роскошным банкетом за огромным столом шириной в 20 футов и длиной в 30 футов (6 на 9 метров – В.Н.). На столе стояло все, что можно было вообразить, – гусиная печенка, икра, все виды мяса, сыров, курица, индейка, утка, вина и крепкие напитки. Мажордом был из лучшей московской гостиницы. Он говорил по-английски и был очень предупредителен, демонстрируя величайшее уважение всем главам государств и их министрам иностранных дел».

Трумэн, по его воспоминаниям, в тот вечер работал допоздна – доставили почту из Вашингтона. «В одиннадцать вечера мой племянник Гарри Трумэн приехал на несколько дней погостить. Он сын моего брата Вивиана, и несколько дней назад в Антверпене я сказал генералу Ли, что мой племянник находится на европейском театре и что я хотел бы его видеть. Они нашли его на борту „Куин Элизабет“ в гавани Глазго готовым отплыть домой, но генерал Ли вовремя снял его с корабля и отправил в Бабельсберг». В составе американской делегации произошло пополнение.

18 июля. Среда

Трумэн и Черчилль договорились утром позавтракать в английской резиденции. «Утром 18-го после совещания с моими советниками, я пешком пошел в резиденцию британского премьера, чтобы нанести ответный визит», – писал Трумэн.

Черчилль хорошо запомнил эту встречу и возникшие у него мысли и эмоции: «18 июля я завтракал с президентом. Мы были одни и затронули многие темы. Я говорил о печальном положении в Великобритании, израсходовавшей более половины своих иностранных капиталовложений на общее дело, когда мы боролись совсем в одиночку, и теперь вышедшей из войны с большим внешним долгом в три миллиарда фунтов стерлингов… Нам придется попросить помощи для того, чтобы снова стать на ноги, а до тех пор, пока мы не сумеем как следует наладить свое хозяйство, мы не сможем оказать особенной помощи в обеспечении всемирной безопасности или в осуществлении высоких целей, намеченных в Сан-Франциско…

Президент затронул вопрос об авиации и коммуникациях. Ему пришлось столкнуться с большими трудностями в вопросах создания аэродромов на британской территории, в особенности в Африке, на строительство которых американцы затратили огромные средства. Мы должны пойти им навстречу в этом отношении и разработать справедливый план общего их использования…

Я стал излагать ему мысль, которая у меня явилась уже давно, о необходимости сохранить объединенный англо-американский штаб как организацию, во всяком случае до тех пор, пока мир окончательно не успокоится после великого шторма… Президент ответил на это весьма утешительно. Я видел, что передо мной человек исключительного характера и способностей, взгляды которого в точности соответствовали установившемуся направлению англо-американских отношений, у которого была простая и ясная манера речи, большая уверенность в себе и решительность».

Но, конечно, речь зашла и о бомбе. «До сих пор мы мыслили себе наступление на территорию собственно Японии при помощи массовых воздушных бомбардировок и вторжения огромных армий, – писал Черчилль. – Сейчас вся эта кошмарная перспектива исчезала…

Кроме того, нам не нужны будут русские. Окончание войны с Японией больше не зависело от участия их многочисленных армий… Нам не нужно было просить у них одолжений.

Внезапно у нас появилась возможность милосердного прекращения бойни на Востоке и гораздо более отрадные перспективы в Европе. Я не сомневался, что такие же мысли рождались и в голове у моих американских друзей. Во всяком случае, не возникало даже и речи о том, следует ли применить атомную бомбу. Возможность предотвратить гигантскую затяжную бойню, закончить войну, даровать всем мир, залечить раны измученных народов, продемонстрировав подавляющую мощь ценой нескольких взрывов, после всех наших трудов и опасностей казалась чудом избавления…

Окончательное решение теперь должен был принять президент Трумэн, в руках которого находилось это оружие. Но я ни минуты не сомневался, каким будет это решение, и с тех пор я никогда не сомневался, что он был прав… Решение об использовании атомной бомбы для того, чтобы вынудить Японию капитулировать, никогда даже не ставилось под сомнение. Между нами было единодушное, автоматическое, безусловное согласие, и я также никогда не слыхал ни малейшего предположения, что нам следовало бы поступить иначе».

Обсудили и вопрос о том, как информировать об этом историческом событии Сталина. «Сделать это письменно или устно? Сделать ли это на официальном или специальном заседании, или в ходе наших повседневных совещаний, или же после одного из таких совещаний? Президент решил выбрать последнюю возможность.