Потерять, но не забыть.
Клен! Не мне ли он кивает,
Хороня по веткам дрожь?
Он давно, зеленый, знает
Дом, где ты меня не ждешь.
Неужели песня спета?
Я не знаю, как мне быть.
Нет сильнее боли этой —
Потерять, но не забыть…
Такими же стихами наполнялись и мои тетради. Я вспомнил об этом только потому, что, отыскивая источники своего бескорыстного стремления к слову, тревожащего душу желания рассказать людям о силе и красоте земли, о зеленом шуме лесов, о ласковости кобыл, коров, овец, голубей, о солнце и звездах, обо всем, что там, в запрятанной меж двух холмов деревушке, окружало нас, было горячо и беззаветно любимо нами, хотел признаться в том, что мы, безъязыкие, обратились к поэтическому учителю, наиболее близкому нам. Вместе с землей его поэзии учила нас познавать все доброе в мире…
Свои поэтические тетради мы с братом никому не показывали, ревниво то охраняя написанные нами строки от любопытных взоров младших Ангелины и Евгения, — что они могли понять в наших высоких порывах? Куда мы только не прятали заветные тетради в клеенчатых обложках! Зарывали их в пшеницу на чердаке, укрывали соломой, настеленной на русской печи, таскали с собой в поле и в ночное. При этом особенно побаивались мы отца, к тому времени остывшего к поэзии. Побаивались и потому, что в стихах наших, соответственно стилю «Москвы кабацкой», встречались и «притоны», и «суки», и «проститутки», и даже словечки похлеще, которым нас настойчиво учили старшие деревенские парни.
Каково же было наше удивление, когда однажды, прихватив с собой тетради, мы отправились с Ростиславом в поле, стали читать друг другу стихи и вдруг увидели сделанные красными чернилами поправки и приписки на полях, в которых мы сразу узнали твердый почерк отца. После поправок орфографических ошибок отец счел нужным объяснить нам все, чего мы не понимали. Он писал коротко и энергично: «Дурак! «Притон», а не «претон»… «Осёл! По смыслу, весьма дерьмовому, у тебя должно стоять слово «кобель», что значит самец собаки, а ты пишешь «кабель», что означает электрический провод». Таков был наш первый суровый редактор. К чести отца надо сказать, что он не отбил нас от поэзии, не издевался над нами в присутствии других, но считал необходимым грубовато повернуть наши путаные поэтические тропинки подальше от «кабаков» и «притонов».
Между тем шло время. Ростислав тоже окончил единую трудовую школу, одну зиму проучился в сельскохозяйственной профшколе, а я то работал в избе-читальне, то занимался ликвидацией неграмотности и ближайших хуторах. Подрастали и младшие сестра с братом. Мать постоянно настаивала, чтобы все мы учились дальше, но это влекло за собой необходимость навсегда распрощаться с землей, с полями, сдать выделенную нам земельную норму и всей семьей переезжать туда, где были учебные заведения.
После мучительных голодных лет отцу да и нам всем было жалко оставлять возделанные нами поля, расставаться с деревней, которая спасла нас от смерти, с простыми людьми, которых мы уважали и любили. Но делать было нечего. Другого выхода не было. Без нас, детей, отец с матерью хозяйство не потянули бы. И отец решился: написал в Народный комиссариат просвещения и вскоре получил назначение на Дальний Восток заведующим учебной частью сельскохозяйственного рабфака в поселке Завитая Амурской области. Все, что было нами приобретено за десять лет работы на земле — телеги, плуги, бороны, косилки, культиватор, — отец перед отъездом просил сельсовет передать организуемому в Екатериновке колхозу…
Чтобы выдержать сроки своего приезда к новому месту работы, отец, взяв с собой самого младшего сына Женю, уехал вперед, а мы остались, чтобы собрать все необходимое и решить вопрос с дедом и бабкой, которые наотрез отказались ехать на Дальний Восток. Уже после отъезда отца старики твердо заявили матери, что вернутся в Тамань, где их знали, или уедут в станицу Павловскую на Кубани: там дед когда-то работал в школе вместе с Федором Васильевичем Гладковым, позже ставшим известным советским писателем.
Проводив стариков, мы собрали нужные вещи, сдали под расписку сельсовету все, что отец отдавал будущему колхозу, поздним ноябрьским вечером в последний раз посидели в полупустом доме у горящей печки, а на следующий день поехали на ближайшую станцию.
Вез нас один из соседей. Было морозно. Кони, пофыркивая, натужно тянули тяжело нагруженную телегу. Монотонно позванивали колеса. Повернувшись спиной к ветру, мать с сестрой плакали. Рядом со мной, опустив голову, сидел хмурый Ростислав…
Вот и наша земля, та самая земельная норма, наша черная, потом пропахшая выть, которую мы получили от Советской власти и теперь добровольно покидали, уезжая в немыслимую даль, куда-то на край света. Поля лежали безлюдные, молчаливые, присыпанные снежком. Обняв брата, я думал сквозь слезы:
«Сколько же мы исходили по тебе, земля! Сколько тяжких, неусыпных трудов вложили в обработанные нами поля, сколько пролили горячего, соленого пота. Ты воздала нам за все, земля. Ты вскормила и вырастила нас, научила работать, открыла нам, как тайну, великую правду жизни, вложила в сердца наши доброту и жалость ко всему живому, и я никогда, никогда не забуду тебя, родная земля, и вас, перелески, холмы и овраги. Когда-нибудь придет такая пора, и, может, я расскажу людям о вас, как положено рассказать сыну о матери: уважительно ласково и нежно…»
После отъезда отца я оставался в семье за старшего. Опасаясь дорожных воров, мы с матерью разделили деньги и хранили их как зеницу ока. Москва оглушила нас шумом: громыханьем трамваев, гудками литомобилей, криками извозчиков, несметными толпами людей. На Ярославском вокзале нам удалось взять билеты до станции Завитая Уссурийской железной дороги. Товарно-пассажирский поезд отходил через два дня. У нас оказалось свободное время. Устроив мать и сестру и зале ожидания, где одуряюще пахло карболкой и людей было набито, как сельдей в бочке, мы с Ростиславом рискнули посмотреть центр Москвы. Мать не без страха сказала нам:
— Смотрите, мальчики, не заблудитесь. Ты, Славик, не отставай от Виталия, лучше держите один другого за руку.
Дальнейшие ее слова относились уже прямо ко мне: — " У тебя, Таля, в бумажнике половина наших денег. Ехать нам придется долго, недели две. Купи, пожалуйста, побольше булочек, банок десять консервов, сахару, пачки три чая… Вот вам мешочек, сложите него аккуратно…
Я заверил мать, что все будет в порядке. Мы вышли с Ростиславом на привокзальную площадь. Огляделись. В огромных валенках, в лохматых шапках и в каких-то бурых деревенских армяках, надетых поверх полушубков, мы робко вошли в один из трамваев, но по пути ничего не мидели, потому что окна были покрыты толстым слоем инея. Участливая кондукторша, глядя на наше одеяние, подсказала, где надо выйти.
И нот мы в центре столицы. Взявшись за руки, чтобы не потерять друг друга в толпе, походили по Красной площади, постояли у Мавзолея Ленина, потом стали бродить по улицам. У какой-то высокой кирпичной стены вдруг увидели сотни лотков со старыми книгами, целый книжный город. У нас глаза разбежались при виде такого несметного богатства. Перелистывая старинные и новые книги, ходили мы с Ростиславом от лотка к лотку, от лавчонки к лавчонке и замирали от восторга.
Вдруг в одной из книжных лавок я увидел роскошное, в тисненном золотом переплете, шеститомное собрание сочинений Пушкина. Это ныло известное в свое время издание Брокгауза — Ефрона с обширными комментариями, со множеством иллюстраций. Сердце мое дрогнуло. Старый букинист, притопывая от холода ногами, подозрительно посматривал на меня из-под очков. Маскируя робость, я довольно небрежно спросил:
— Сколько стоит это собрание?
— У вас, молодой человек, вряд ли хватит денег, — ответил старик.
— А все же? — настаивал я.
Букинист назвал цену и усмехнулся. Мы с братом испуганно переглянулись — цена была сумасшедшая. Но я справился с волнением и довольно бодро сказал:
— Получите деньги и свяжите, пожалуйста.
Ростислав больно сжал мне плечо, зашипел в ухо:
— Ты что? Спятил? А что в дороге жрать? Пушкина твоего жевать будем?
Я отмахнулся от него и, хотя на душе у меня кошки скребли, уплатил старику-букинисту деньги, подхватил тяжелую связку книг и собрался уходить, но в эту минуту Ростислав взбеленился.
— Нет, братец! — бледнея, сказал он, — так не пойдет! В поле мы гнули горб одинаково, значит, и денежки давай будем делить поровну.
— Что же ты хочешь? — спросил я.
Брат вызывающе пожал плечами и отчеканил:
— Вот там, на третьей полке, стоит собрание сочинений Лермонтова. Плати за Лермонтова и пошли.
Делать было нечего. Памятуя о высшей справедливости, мы, хотя и предвидели слезные упреки матери, уплатили изрядную сумму за Лермонтова и отправились на Ярославский вокзал…
Зимний день короток. Пока мы возились в книжных лавках, быстро потемнело, всюду засветились фонари. Вечерний город не был похож на дневной. Убоявшись исполосованной электрическими лучами темноты, мы не зашли ни в один из гастрономических магазинов, прибежали на вокзал без заказанных матерью продуктов и, вытирая обильный пот, молча положили перед ней связки книг…
Забегая вперед, я хочу сказать, что купленные нами сочинения Пушкина и Лермонтова стали для нас с братом предопределением, знаком судьбы. Хотя мы ни разу в жизни не изменили Сергею Есенину, великие русские поэты открыли перед нами вершины родной литературы, красоту языка, заставили работать над словом по-настоящему. Именно от них, двух поэтов, чьи сочинения были случайно добыты нами у московских букинистов, начался наш путь в науку. Позже брат Ростислав и я, окончив аспирантуру и защитив в Ленинграде диссертации, были удостоены ученой степени кандидата филологических наук, звания доцента и стали руководить кафедрами литературы: Ростислав в Калининграде, а я — в Ростове-на-Дону.
Но до этого в тот морозный декабрьский день было еще очень далеко.