Бекер, скаля крупные, ровные, как у жеребенка, зубы, указал большим пальцем в кабину: влезай, мол. Шофер молоденький, немногим старше его, Федьки. Руки отчаянно вертели баранку, глаза выпуклые, рачьи, напряженно ощупывали каждый встречный ухаб: не привык еще к русским неласковым дорогам. Без охоты расслаблял мальчишеский рот. Что-то смешное получалось у Бекера. Федька тоже поддерживал рассказчика усмешкой. Явно разговор шел о женщинах.
— Фей-на, Фей-на, снаешь? — обратился Бекер к нему, утирая рукавом мокрые от смеха глаза.
Федька передернул плечами.
— Такой… баба, баба!
Унтер бегло оглядывал кабину, подыскивая, что бы могло напомнить «такой баба». Подсказал шофер: оторвал одну руку от баранки, подолбил пальцем себя по щеке.
— Феня? — догадался наконец он.
— Фена, Фена. — Бекер закивал раздвоенным подбородком, потягиваясь, зевая, похвалил: — Карош баба, карош.
«Вон кого, — думал Федька, — подсунула ему Картавка. Феню рябую…» Загоревшая, в крупных конопатинах, рука его сжалась в кулак. Оглядел сбоку Бекера. Мелкорослый, клещеногий. Губы толстые, вывернутые и потресканные, как пятки у неряшливой девки. Хотя бы у той же самой Фени. Представил остроносое рябое лицо клубной билетерши. «Пара в самый раз». Успокаивал себя, а на душе скребли кошки: «Гадина… Вешать таких предателей…»
Грузовик тряхнуло. Бекер вскинул голову, моргая сонными глазами, выругался по-русски; сдвинув на лоб пилотку, опять прилег на пружинную спинку. Одолела дрема: утомился за ночь у Картавки.
Из-за бугра показался элеватор, потом запыленная жестяная крыша мельницы-вальцовки. Возле бойни, у дороги, чернел танк со свернутой набок башней. Земля вокруг избуравлена гусеницами, снарядами.
Смотровое стекло потрескано, в желтых пятнах. Федька вертел головой, искал место почище, чтобы определить, чей танк.
— Рус, рус, — сказал шофер.
У переезда пропустили воинский состав. На открытых площадках, под брезентом, угадывались стволы орудий, из теплушек выглядывали загорелые лица солдат. Бекер, высунувшись, помахал им рукой, на Федьку взглянул ликующе, озорно:
— Капут Сталинград! Капут! И война капут!
— Капут…
Федор улыбнулся, а сам подумал: «Рано, пан, заговорил о конце… Мы только начинаем…»
Состав прошел без остановки. Протяжно уплывал гудок. Машина свернула в тесную, избитую колесами улочку. Остановились около вокзала. Бекер тут же исчез, на ходу разглаживая ладонями брюки и китель. Шофер нырнул в дымящуюся пасть мотора, выставив костлявый зад.
Федька потолкался возле машины. Заглянул в кабину— только десять! До часа — ого! Решил подождать в пристанционном садике.
Скамейку выбрал в тени, под разлапистым кленом. Вывернул подкладку кепки, перерыл все шовчики. Хлопнул с досады ею о скамейку — хоть бы завалящий какой окурок…
За путями в Заготзерно бегали голоплечие грузчики с мешками. Покрикивая, тяжело отдуваясь, маневрировала «кукушка», расталкивая по колеям запломбированные телячьи вагоны. По перрону прошел служащий в красной фуражке. Из-за кирпичного здания вокзала виднелись две грязно-желтые цистерны. Не поленился Федька выйти на жару. Тупик забит цистернами. Возле них вышагивают немцы с автоматами. «Горючее». Пошарил глазами по безоблачному знойному небу: «Кукурузника хотя бы…»
— Паны не жалуют любопытных.
На скамейке — бритоголовый человек в белой рубахе, вышитой зеленым по воротнику и широким рукавам, промокал платком лицо, толстую шею. Федька застыл. Бережной! Бывший председатель станичного Совета. «Угадал?.. У немцев, наверно, гадюка, кем-нибудь… Уходить, уходить…»
Бережной передвинулся ближе в тень, закурил.
— Приметный ты парень, — не глядя на Федьку, тихо заговорил он. — Вон откуда угадал. Жду тебя уж денька два. Адресок не забыл? Куйбышевскую?
— Не…
— Не ерзай по скамейке. На чем добрался? Вопрос Федьку смутил.
— Да там… машиной. Немцы подвезли.
— Дружбу с ними заколотить неплохо… — В голосе у Бережного послышалась горькая усмешка. — Хлеб в Германию отгружаем. Вишь, хлопцы таскают? Теперь я тут вроде за приказчика…
Расстегнул рубаху, подул на мокрую волосатую грудь.
— В станице как там у вас?
— Что в станице… Глухомань. Полицаи верховодят. Качура главным.
— Илья?
— А какой же…
— Добро, добро…
Бережной часто запыхтел сигаретой. Поглядел из-под ладони сперва на солнце, потом вытащил из поясного карманчика часы.
— На Куйбышевскую, думаю, уже незачем тебе, — щелкнул крышками часов, спрятал. — Сказываешь, глухомань у вас? Добро. Вот на первых порах что… Надежное местечко подыщите. Явку.
— А для кого?
— Для всякого-якого…
Федька прикусил губу. Сколько раз упрекал себя, выскочку, за мальчишество. «Подпольщик… Тебе еще в альчики с Карасем играть. А то и по чужим огородам…» Прикрыл подошвой черного жучка, вдавил его в пыль.
— А ежели у нас дома? Мы в Нахаловке живем, над яром. Ни одному черту и в голову не взбредет.
Бережной подергал мочку уха, откашлялся:
— Негоже. Для такого дела, думка, Панский сад удобнее.
— Ну и сад… Дед Ива в аккурат дома отсиживается.
— Раздолье вам, братве, а? Или забросил это занятие?..
На шутку Федор не ответил, упрямо твердил свое:
— К нему приходили из комендатуры. Больным прикинулся. Норовистый, дьявол.
— Его-то нам и надо, деда Иву.
— Тогда через внучку, Галину Ивину? Она его живо выпроводит за Сал.
— Негоже девчонку раскрывать Дело у нее такое… И деду не следовало бы знать.
— Оно понятно…
Федька отнял ногу, глядел, как выгребается из пыли пленник. Глаз не поднимал, боялся выдать недовольство: о «деле» Галки и он не знал. Видно, и сейчас не собирались ему открыть его.
— Сам возьмись за деда. А лучше из хлопцев кого-нибудь подослать. Покрепче паренька. Найдется?
— Есть.
Мимо проскребла мелкими галошами сухонькая старушка в рваной кофте, волоча на веревке белую козу. Проклятая худобина, угнув желтоглазую, бородатую морду, упиралась, не хотела идти по жаре.
— Тю, дура набитая, — упрекала ее бабка. — Ей добра желаешь.
Обмотала веревку вокруг акации, поправила клетчатый платок:
— Жри!
Подобрав подол, нырнула проворно, как мальчишка, в дыру ограды, хотя в пяти шагах был ход. Федька даже рот раскрыл от удивления, следил за клетчатым платком до тех пор, пока тот не пропал в крайнем переулке.
— А составчик знатный, — заговорил после молчания Бережной. — Да, да, тот. Бензин авиационный. И что чудно, уплывает по ночам в ваши края. Так, через бугор. Машинами возят. Запаха не слыхать у вас?
Федька пожал плечами.
От переезда донесся гудок, требовательный, напористый. На перрон выбежал тот, в красной фуражке. «Без остановки», — догадался Федька, увидев в руках дежурного желтый флажок.
Опять пушки, пушки под брезентом, красные лица солдат…
Насупились брови у Скибы, сигарета задергалась во рту. Широкая, толстопалая ладонь с силой обхватила спинку скамейки.
— Каждые двадцать минут состав. Как в прорву. Облизал Федька пересохшие губы.
— А как сводка, дядя Бережной?
— Жмет на Кавказе и тут… у нас.
Выплюнул окурок, полез в карман за новой сигаретой. Порылся в пачке, одну уронил, другую взял в рот. Пожевал, пожевал, но прикуривать не стал.
— Поднимешь папироску. Сводка в ней. Размножьте и расклейте в станице. Люди нехай правду знают. Пошел я… Начальство вон ко мне прикатило.
За колючей проволокой, возле раскрытых дверей зернохранилища, маячило несколько серо-зеленых фигур.
Скиба поднялся. Застегивая ворот рубахи, посоветовал напоследок:
— А к бензинчику принюхайтесь. Стоящее дело. Федька пододвинул ногой сигарету, затолкал ее в подкладку кепки, где обычно прятал от матери окурки.
Погодя встал со скамейки и он.
Глава двенадцатая
Давно скончался у Федьки отец. Лет шесть не то пять ему было в ту пору. Остались в памяти костыли отцовы, через которые он падал, да свеженасыпанный глинистый холмик на могилке за станицей, — утрамбовывал его ладошками. Это, пожалуй, и все от отца. По рассказам матери, вернулся он с гражданской продырявленный казачьими пулями. Да так и не стал прочно на ноги.
Зато детворой не был обделен. С Федьки, старшего, каждый год рожала Агафья. Парни все. Санька, последыш, Карась по-уличному, уже не застал отца в живых. Ребята один к одному: горластые, конопатые и красноголовые вдобавок.
Дивились соседи: батька сам чернявый, мать тоже не из рыжих, а детвора ровно куски огня. Долгов-отец, греясь на завалинке против солнца, посмеивался на намеки станичников.
— Без чуда и без соседей обошлось… Три года никак в знаменосцах ходил. Перед глазами полощется на ветру, как кровь… И в душу проник тот цвет, а там — и в самую плоть. Вот они, пострелы, оттого такие и получаются.
А перед смертью просил жену:
— Расти их, Агафьюшка, сама… Не жилец я уж. Завоевал жизнь для них красную — помру спокойно.
Федору, главному из мужчин в хате, наказывал отдельно, вороша огненные неподатливые вихры:
— Ты, корень, маманьке помогай тут. Вишь, их… окромя тебя. Да, гляди, спуску контре всякой не давай, какая еще затаилась да башку вздумает приподнять. Отцово дело — святое. Вот так-то, Долгов Федор Алексеич.
Так и росли без отца. Не было нужды ни в солнечном тепле, ни в голубом просторе, ни в сальской соленой воде, так ловко умеющей затягивать сбитые пальцы. Что из того, коли иной раз не было в хате куска хлеба или светились ягодицы сквозь рваные единственные штанишки. Завтра будет лучше, а послезавтра еще лучше. В это верил отец; вера его передалась и детям.
К себе Федька прошел яром. Переступил порог. Кружкой погремел в пустом ведре.
— Эй, в хате!
На голос вышел Карась. Жмурясь от острого дневного света, тер кулаками заспанные глаза, потягивался.
— Дрых. А дежурный кто?
— Не я. Молчун.
Дежурство по дому у братьев считалось священным долгом. И малейшее нарушение каралось сурово, вплоть до побоев. В обязанности дежурного входит: вода, огонь в печке, куры, поросенок и корова с телком.