Отава — страница 19 из 83

Андрей поплевал на ладони, всадил топор в лесину.

— Всем так всем.

Глава двадцать четвертая

Повечерял Сенька всухомятку. Поржавевшего вяленого карася съел без хлеба. Хотел запить парным молоком, да лень спускаться в погреб. А с арбузом возиться некогда. Мать тоже гнула горб целый день в лопатине. Пришла разбитая. Кое-как успела подоить корову и завалилась. Думал Сенька, что вечером головы не поднимет, а подкрепился, охолонулся свежей водой, ровно рукой сняло усталость. Хоть опять за лопату. Живо надел чистую рубаху, батьковы праздничные штаны и сапоги хромовые. Обломком материного гребешка разобрал спутанный чуб. Перед тем как загасить лампу, оглядел себя в кругленькое зеркальце, послюнявив палец, пригладил широкие брови. Зеркальце опустил в карман. Твердо решил сегодня заговорить с Алей, если удастся, попросить даже извинения.

На дворе потемнело. Темнота густо-синяя, волглая и душная. Пахло дождем, пылью. Не видать и звезд. Еле слышно тренькала на том краю балалайка. «Около Лепченковых», — прикинул на слух. Пошел напрямик, огородами, чтобы сократить путь. Издали еще увидел светящиеся точки цигарок. Хуторские парубки, человек до десяти, тесно жались на завалинке, иные сидели на земле. Бубнил чей-то бас. По голосу угадал Апроськиного жильца. Потянулся поближе. Кто-то из стригунов-разведчиков принес весть: девчата у Катьки Гребневой в хате.

По дороге Сенька удержал за руку Ваську Жукова, дружка:

— О чем тут приймак баланду травил?

— Про войну. Махрой угощал. Нашей, советской. А на кой он тебе?

— Так просто… Не давал покоя Сеньке дневной разговор в Лопатине.

Укусит вот так пчела, и долго, вспухнув, зудит то место, чешется. Выходит, в упрек ставят ему, Сеньке, что он, «буденновский потомок», до седьмого пота гнется на фашиста, строит для него аэродром, с которого начнут «юнкерсы» и «хейнкели» возить смерть и разруху. «А сам фронт вовсе бросил, к бабе чужой притулился», — мучительно подыскивал сам себе оправдания.

В хату к Катьке ввалились гурьбой. Переступив порог, Сенька понял, что Али нет. А должна быть: живет через двор, да и подружки с Катькой. Пропала всякая охота проходить в горенку, откуда доносились девичьи' визги и смех. Остался в передней возле хлопцев, рассевшихся с картами на огромном сундуке — «скрыне», окованном железом. Кто-то из мальчишек подсунул ему табурет. Выдали карты. Хлопал замусоленными, подклеенными тестом картами, а сам бросал косые взгляды на открытую чуланную дверь. Заигрался и проглядел, как она вошла. Не смел повернуться, будто связали его. Краем глаза видел ее челку. Без стеснения, с каким-то мальчишеским шиком подавала она каждому по очереди свою узкую ладонь. Начала с крайнего от двери. Вот очередь и его, Сеньки. Заминка за спиной. Вспотевшая рука сама собой вылезла из кармана, ждала…

Случайно Сенька увидал в овальном зеркале, что напротив на стене, как Аля, перегнувшись, заглянула ему в лицо, узнала. До того распахнутые, полные озорства синие глаза ее сощурились; нижнюю губу оттопырила презрительно и спрятала руку за спину.

Ветром, степным, горячим, опалило Сеньке лицо. Выбрал удобный момент, ушел из хаты. Стискивая в карманах кулаки, ходил по темным притаившимся улицам. Незаметно для себя очутился за хутором, на станичной дороге.

Из крайнего к садам проулка вывернулись двое — Панька Гнида, а в другом признал атамана, деда Акиндея. У полицая торчала за спиной винтовка.

— Кто шляется? Ты это… Чайник городская повесила?

Хихикнул Панька ехидно, поправив ремень винтовки, побежал догонять атамана.

В другое время Сенька не остался бы в долгу. Даже и то, куда это они, вооруженные, так торопились, не встревожило парня. В глазах стояла Аля. Придумывал всяческие козни, в какие бы она могла попасть; и он, Сенька, проходя, не вздумал бы ее выручить. Отвернулся бы. Все ему в ней ненавистно: и желтый соломенный вихорок, и синие глаза, и задранный нос — словом, все, все, вплоть до ее школьного коричневого платьица, едва прикрывавшего колени. Скажи ему сейчас, что это в нем бурлит не ненависть к ней, он бы пустил в ход кулаки.

Глава двадцать пятая

От калитки Сенька увидал, что мать из молочного пункта пришла: дверь в чулан настежь. Проголодавшиеся за ночь куры лезли через порог, докучали. Она отбивалась тряпкой, кричала плачущим голосом:

— Кши, ироды!

Подкрался, стегнул кнутом белого кочета с разбитым гребнем — до зари успел сцепиться с соседом. Куры с криком разлетелись, поднимая с порожков сор и перья.

— Хорошенько их, злыдней. Спасу нету.

Мать переливала обрат из ведра в пузатую макитру. Тут же стоял перетянутый у горлышка медной проволокой, выщербленный кувшинчик. Покосился на него Сенька: пустой.

— Отъели маслице, забывай, парень. — Она перенесла макитру на лавку, к печке, ближе к теплу — на сыр ставила. — Сам Акиндей, дьявол кривой, сторожем торчит возле сепаратора. Так прямиком в ихнюю посуду.

Хмурясь, повесил Сенька кнут на гвоздик (он отгонял корову в стадо; ему захотелось есть — забурчало в животе, подкатила тошнота. Потянулся к поставчику, висевшему на стене.

— Корми, корми фрицев. Батя вернется, спасибо скажет.

Мать промолчала. Украдкой вытерла концами белого полушалка навернувшиеся слезы, потуже затянулась пестрой завеской. Увидела, как он уплетает черствую краюху, сжалось до боли сердце:

— Арбуз зарезал бы, что ли.

Выкатила из-под топчана рябой желтобокий арбуз, разрезала на большие скибки. Сыну подвинула табуретку, а сама примостилась на ящике.

Ели молча. Выковыривая кончиком ножа красные семечки, мать вспомнила:

— Об тебе справлялся… атаман. Спит, мол? Чего глядишь? Опять либо что натворил, а?

— Панька Гнида все дурачится: улицу арапником разгоняет.

Хотел Сенька незаметно застегнуть воротник рубахи, но опоздал.

— Погоди, погоди, — оголила ему грудь. Пунцовая вздутая полоса тянулась от шеи через вспухший почерневший сосок. — Ай сказился он, дьявол дурной?

— До свадьбы заживет.

— Ох, не я на вашем месте. Собрались да надавали ему добреньких.

— Стукнули вчера малость. Слезу пустил.

— Небось ты?

— Ну я!

Сенька тряхнул выгоревшим за лето русым чубом. Мать перестала жевать, вздохнула, сокрушенно покачала головой:

— Ох, Сенька, не отвертеться тебе от плетей. Синие штаны да отдерут как козу Сидорову. Так и заруби себе на носу. А то и лучше: в Германию упекут. Чего зубы скалишь?

Скрипнула калитка. В дверях, загораживая свет в чулан, раскорячилась приземистая фигура хуторского атамана, деда Акиндея. Долго приглядывался, ворочал своим единственным глазом, привыкая к темноте.

— Ты, Сем, в станицу не желаешь? — спросил наконец, стараясь придать своему гнусавому голосу доброту, ласковость.

Мать вынесла тем временем из горницы стул, смахнула для виду завеской, услужливо подала.

— Входить, Григорович, входить. Хочь и нету в доме невесты, все-таки через порог как-то неудобно…

Встретила взгляд сына, прикусила губы. Скрестив на груди руки, выпрямилась, прижалась к печке.

— А почему я?

— Думка такая, конь уж больно норовистый, совладает не каждый. Дикарь.

Прицелился атаман иссиня-черным глазом Сеньке в переносицу. Знал наверняка, чем зацепить несговорчивого парня: Дикарь — лучшая лошадь в хуторе.

Сенька отложил недоеденную скибку, выплюнул в ладонь семечки. — А в станицу зачем?

С ответом атаман не торопился. Присел на порог, набил самосадом трубку. На корточках подполз к печке, стал ковыряться в золе кочережкой из толстой проволоки.

— Не стряпалась ишо. — Косясь на Сеньку, мать достала с загнетки коробку спичек, подала.

Атаман прикурил, курпейчатой папахой отогнал от себя едучий коричневый дым, прокашлялся:

— В полицию дело… Словом, мотай на конюшню. Седло новое могешь взять.

Пыхнул трубкой раз и другой, щурясь от дыма. Между затяжками вставил:

— Сводку требуют… Сена сколько заскирдовали за балкой.

Неожиданно легко поднялся на своих кривых ногах, вынул из папахи самодельный конверт из обложки ученической тетради, повертел, убеждаясь, не расклеился ли, положил на стул. И пошел, не попрощавшись. Возле калитки обернулся:

— Главному самому всучи. Да тем часом и обратно. На волков облавой пойдем. Мархуньки Климовой ягненка эту ночь с базу вытащили, лихоманка их задери.

— Ей-бо, баяли там бабы, — поддакнула мать, провожая хуторское начальство до калитки.

Взял Сенька тощий пакет, помял пальцами, на свет приставил.

— Ну-ка, выкуси, «господин атаман». Знаем, какие сводки полицаев интересуют.

Пока вертел в руках его, передумал всяко. В том, что это непременно донос, не сомневался. Насвистывая, лихорадочно перебирал в памяти все свои и чужие проделки. Как-то с хлопцами в бригаде они отказались наотрез скирдовать скошенное еще до немцев сено. Акиндей бегал вокруг вагончика, грозил всыпать зачинщикам плетей, донести в станицу самому господину коменданту. А тут вчерашнее еще приплелось… Черт дернул его, Сеньку, связываться с этим Панькой, полицаем. Ну отобрал арапник, и ладно, а зачем было кулаки в ход пускать? Пожалуется атаману, как пить дать. Может, список парней и девчат для отправки в Германию? По хутору слухи давно ходят — в соседнем районе такая отправка была уже. А не пронюхал одноглазый об оружии? Когда отступали наши, ребята собрали по окопам за колхозными садами ворох винтовок и гранат. Зарыли в ярах. Что? Еще что? Список комсомольцев хутора?!

Вошла со двора мать.

— Переоденься, в станицу никак едешь.

Оглядел Сенька латаные на коленях штаны, отмахнулся:

— Побрезгуют, думаешь?

Обулся в сапоги, содрал с гвоздика порыжевший картуз. На бегу крикнул матери, что, может, не обернется к обеду, и с силой хлопнул калиткой.

Глава двадцать шестая

Дикарь вихрем вымахнул на курган. Захрапел вдруг, сбиваясь с ноги, шарахнулся. Едва успел Сенька рвануть повод, что было сил сдавил каблуками взмыленные бока жеребца, огрел плетью.