— Че-ерт!
Косматый, бурый, будто прошлогодний старюка бурьян, степной беркут царски повел глазастой, плосколобой головой с гнутым, как садовый нож, клювом и, нехотя распахнув саженные крылья, оторвался тяжело от потрескавшейся плешины кургана. И не бросил вовсе— великодушно уступил пришельцу свое высиженное годами становище.
«Такой чертяка и с седла выхватит». — Колючие мурашки заходили под рубашкой у Сеньки.
Разгоряченный дончак греб осатанело передними копытами каменистую глину, грыз удила, дергал головой — просил повода.
— Балуй, балуй!
Ослабил Сенька повод, успокаивая, похлопал его ладонью по мокрой шее. Дикарь тихо заржал — извинился за свой испуг. Раздувая бархатистые, мелко подрагивающие ноздри, потянулся на ветерок. Повернулся на ветер и Сенька, картузом вытер лицо, взбил прилипший ко лбу чуб. Привстав на стременах, огляделся.
Степь, степь кругом. Клочковатая, серая, выгоревшая на солнцепеке, будто солдатская рубаха. Мертвой песчаной косой упирался в курган колхозный хлеб. Сник, потупился звонкоголосый, усатый колос, не дождаться ему теплых, пахнущих потом рук.
И тишина… До звона в ушах. Ни одной живой души! Только во-он над сурчиной вьется кобчик, такой же серый, под стать степи, да в необъятно-холодной выси, поднимаясь, чертит невидимые круги беркут.
В зыбком мареве синели станичные тополя. Осколком стекла горела на солнце полоска воды. За станицей сизой неровной каймой выступал Терновский бугор. Засосало под ложечкой у Сеньки, когда увидел белую шиферную крышу своей школы…
Застоявшийся дончак нетерпеливо просил повод, остервенело отбивался ногами и хвостом от въедливой мошкары. Соскочил Сенька с седла, подтянул среднюю подпругу потуже. Не успел поймать другим сапогом стремя, Дикарь с места взял в намет. Кнутом хлестнул в глаза горячий ветер, выдувая слезу; горбом поднялась на спине рубаха.
Скакал напрямик, бездорожно. Плетью рубил, как клинком, мелькавшие то справа, то слева пунцовые головки будяка. Далеко позади, сбиваемая ветром, отставала частая дробь копыт, цепочкой висли в воздухе желтые махорчики пыли.
Чертовски любит Сенька бешеную скачку! Ладно, по-калмыцки, держится в седле, правит не руками — не рвет губы лошади, — а как-то всем телом: неуловимо для глаза наддаст на один бок — она сама чует.
У самой станицы выбежал на профиль. Дончак заметно пристал. Кося на седока злым горячим глазом, с рыси перешел на шаг.
— Доехали уже, — подбодрил его Сенька.
В двух шагах, без сигнала, промчался серый мотоцикл с коляской — немцы. В люльке сутулился какой-то важный, в фуражке с высокой тульей, на острых нахохленных плечах — узкие погоны с затейливой вязью.
Дикарь испуганно захрипел, сорвался на галоп. Сенька придержал его, из-под ладони, недобро щурясь, проследил, как мотоцикл, тихо перевалив кювет, нырнул к мосту.
От моста Сенька свернул на тропу по-над Салом. План у него примерно созрел. В полицию сразу не поедет. Оставит Дикаря у своего одноклассника, Никишки Качуры.
Дикаря привязал к груше. Шел по тропе к дому, ощупывая карман с пакетом. Еще сквозь ветки увидал друга. Голый по пояс стоял Никита посреди двора, широко расставив ноги. Тетка Анюта лила из ведра на него. Фыркал Никита на весь двор, отплевывался, подставляя то голову, то спину под холодную колодезную струю.
На топот Сенькиных ног первым оглянулся Букет. Увидел, с лаем бросился на чужого, а угадал — пронзительно взвизгнул, подпрыгнув, лизнул в ладонь гостя и, захлебываясь, колесом пошел по грядкам лука. На лай Букета обернулась тетка Анюта. Прижмурилась — тоже узнала. Еле приметная улыбка ниткой распрямила бескровные губы.
— Семен…
Выплеснула остатки из ведра в деревянное корытце и, не проронив больше ни слова, ушла в кухню.
Обнялись друзья. Не обнялись — схватились, ломая друг друга, пробовали накопившуюся за год силу. Подловчившись, ударил Никита гостя под ногу.
— Нет, погоди, дружище!
Рывком оторвал Сенька его от земли, кинул через руку. Прочертил Никита сапогами кривую по двору, сгребая солому и куриный помет.
— Сдурел, сапоги новые!
Сенька разжал руки, выдохнув, отступил на шаг. Никита ногтем соскреб с сапог ошметки грязи, спросил, не поднимая головы:
— А ты не за Волгой?
Сенька, кусая нижнюю губу, хлопал плеткой по своим пыльным голенищам.
— Да мать, сам знаешь… Одна, разревелась… Со скотом можно было уйти.
Прошел в тень, сел на завалинку, с наслаждением вытянул натруженные ездой ноги.
— С фрицами ладите тут?
Не слыхал Никита вопроса, — с каким-то ожесточением растирал вышитым рушником спину, грудь. Вынес из кухни баночку немецкой ваксы, суконку. Надраивая и без того чистые сапоги, спросил:
— Нового что в ваших Кравцах? Не женился?
— Ой ты, жених.
— Но, но. Кинься, нос намажу.
— Намажь. — Но подниматься Сеньке не хотелось. — А ты куда это наряжаешься?
— Воскресенье нынче, забыл?
На Никите темно-синие галифе, хромовые сапоги, сжатые в щиколотках гармошкой. Сапоги явно великоваты, отчего твердые квадратные носы их капельку задирались. Шагнет или повернется — скрипу полный двор! И вообще здорово изменился он! Вырос, возмужал; меж бровей, густых, девичьих, проступили две глубокие складки. Зимой прошлой еще стригся наголо — теперь роскошная светлая копна волос как у дядьки Илюшки, отца. И когда он успел приучить их так покорно ложиться назад? И что поразило больше всего Сеньку — брился Никита уже! На скуле, справа, красовался свежий бритвенный порез.
— Бритвой орудуешь, — сказал, щупая реденькие светлые волосики у себя на подбородке. — А я не рискую. Слушай, Никита, Надьку встречаешь? Не эвакуировались они?
— Глухову, что ли?
— Ага.
Над качуринским тополем, возле Сала, медленно проплывало ослепительное белое облачко. Сенька щурился, следил за ним, ожидая ответа, хотя о Надьке спросил он так, от нечего делать.
— Тут где-то…
Никита отнес ваксу, вышел, но на глиняную завалинку не сел, — может, брюки испачкать боялся, — пристроился на сучковатом дрючке, отделявшем двор от огорода.
— Хватит и без Надьки. Корчит много из себя. Недотрога… — Плюнул сквозь редкие зубы, целясь плевком в косточку от сливы, подмигнул: — Да она больше за тобой бегала.
Из кухни выглянула тетя Анюта, пригласила завтракать. Сенька смущенно отнекивался: мол, из дому только что, ел. Никита схватил его под руку, повел силой.
— Не упирайся, девка красная. Айда.
На столе в большой сковородке сердито шкварчала яичница, густо торчали куски сала с поджаренной шкуркой. Хозяйка пододвинула ближе гостю хлеб, вытерла тряпкой вилку его и вышла, хотя за столом и пустовало еще два стула.
— Чего она? — Сенька кивнул ей вслед.
— Сроду она дутая у нас. Не знаешь рази? Налегай. Прожевал Сенька кусок, заговорил:
— По-старому все живете? Вроде и налога для вас нет.
— Какого налога? — не понял Никита.
— Яичницу с салом едите. У нас в хуторе всех кур на учет взяли по дворам.
— А… Нас позабыли…
— Обожди, вспомнят, — пообещал Сенька. — На молочном пункте перегоняют молоко: сливки себе, а обрат нам. Русский свинья — все пожрет. «Освободители». Сволочи!
— Гм, да… Тяпнешь?
Никита перегнулся, достал из-под стола литровую бутылку, заткнутую тряпочной пробкой.
— Первач, огнем синим горит. Брешу? После одного стаканчика дорога качается под тобой.
Откупорил бутылку, прикинув, глазом, как-то ловко наполнил стаканы поровну. Плеснул на скатерть каплю; щелкнул зажигалкой, поднес — вспыхнул голубой нежный огонек.
— Что?! — подмигнул он. — Бывай здоров. Запрокинув голову, вылил в рот самогонку, будто воду. Крякнул, уткнувшись носом в кусок белого хлеба. Сенька расстегнул ворот — ровно паром горячим обдало. Но падать в грязь лицом не хотелось. Онемевшими вдруг пальцами взял стакан и с каким-то ухарским отчаянием опрокинул, глотнул будто огня. Белый день померк в глазах, дыхание остановилось.
— Хлеб, хлеб нюхай!
Не раскрывая глаз, Сенька схватил протянутый Никитой кусок, отплевываясь, совал себе в нос. Отдышался, вытер рукавом слезы, виновато заморгал мокрыми ресницами.
— Ох, сатана…
Никита, подпирая руками бока, громко смеялся, качаясь на стуле, явно показывая свое превосходство.
— С твоей мордой — кружками глотать. А ты? Эх-х, горе луковое. И эту, грешным делом, до ума не довел.
Достал из кармана галифе пачку немецких сигарет, небрежно бросил на стол.
— Пробуй.
Помял сигарету Сенька, сунул в рот, но прикуривать не стал.
— Слыхал, наш Иван Андреевич, литератор, главным холуем у них заделался, правда?
— Бургомистр.
— Сморчок. «Фашизм — гидра мирового масштаба!» Помнишь, на уроках? А на поверку — гнилье, падаль. В глаза бы ему сейчас заглянуть…
— Ступай, коль охота такая. Повторим?
Потряс бутылкой над ухом, глянул на свет. Сенька прикрыл ладонью свой стакан.
— Будет. Дело у меня… А начальник полиции станичный?
— Станичный. — Никита, сметая крошки с брюк, мрачно улыбнулся. — Не знаешь ты… А помощником — Жеребко Степка.
— Жеребко? Сашки Жеребко брат?
— Угу. Так не желаешь?
— Погоди. Но сам Сашка… Он же билеты нам с тобой в райкоме комсомола вручал.
— Сашка там… за Волгой. Да ты жри лучше! — ни с того ни с сего обиделся Никита. — Весь край твой целый почти.
Подтолкнул сковородку ближе к Сеньке, опять взялся за бутылку.
— Как хочешь, — налил себе одному. — Была бы честь оказана. А что за дело, ежели не секрет?
Вытер Сенька о тряпку пальцы, полез осторожно в карман.
— Донос вот… в полицию.
Никита отставил поднесенный было к губам стакан, подобрался как-то весь, строже стал глазами.
— От атамана нашего. Думаю, донос. Тащи бритву свою, раскроем.
Откашлялся Никита в кулак, перегнувшись через стол, задышал Сеньке в лицо самогонным жаром:
— Рехнулся? За такие фокусы, знаешь… веревка-Сенька огляделся: на загнетке, в стакане, — помазок и тут же торчал кончик красного бритвенного футляра. Вскочил, взял бритву. Никита не успел и рта раскрыть, как он подрезал конверт, извлек сложенный вдвое лист, из бухгалтерской книги. Развернул, пробежал глазами.