«Засада», — понял Федька и глянул на друга. Мишка стоял в двух шагах от него, ближе к яру; обернувшись, следил за узкой сутулой спиной полицая, который уже нагибался к мешку. Будто впервые увидел Федька на его щеке темную родинку с золотистым пучком волос. На выгнутой мускулистой шее билась голубая жилка. Мишка почувствовал, наверное, на себе его взгляд, обернулся. Встретились глаза их на какую-то секунду и договорились: молчать.
— Динамит! — вспугнул душную полуденную тишину голос.
Глаза и рот полицая округлились, руки сами собой суетливо прикрывали развороченные края мешка, словно оттуда могло что выпорхнуть живое.
Переставил Степка ногу в хромовом, обзелененном лебедой сапоге.
— Лапы от карманов!
Четырехпалая рука его ловко вывернула «у Мишки из кармана старый, с барабаном, еще времен гражданской войны, наган.
— Штука занятная, — усмехнулся побелевшими губами Степан, довольный, что опередил. — Ого, с начинкой! Что, комис-с-сарский наследник?!
Мишка поднял повыше голову, взгляд замерцал дерзко, насмешливо.
Глава двадцать девятая
Глаза привыкали в темноте долго. Первое время, когда с ржавым скрежетом захлопнулась за спиной дверь, Мишка попытался ощупью обойти подвал. Ступнул шаг — виском напоролся на что-то торчащее сверху, деревянное. Потрогал: ножка стула. Отлегло — предмет мирный, домашний. Стащил его, опробовал — не сломается? — сел. После одуряющей жары на воле, откинувшись, сидел не шевелясь. Проносилось в голове: «Мать… ничего не знает… Вера… Теперь уж им скажут… Видали, провозили по площади… Что будет говорить Федор?..» Вспомнил Мишка все до мелочей, как вел себя Федька там, над Салом… Какое-то смешанное чувство — и восхищения, и зависти, и гордости за друга, и еще чего-то такого, в чем не было времени сейчас разобраться, — охватило его. И тем досаднее была своя дрожь, противная, потная, вступившая в руки, колени, когда увидел перед собой, полицаев. Оробел. Попросту струсил. Забыл даже и о нагане, который полдня тер йогу. Ну, а ежели бы вспомнил вовремя, стрелял? Что и ответить — не знал. А что бы сделал на его месте отец? Мысль об отце воскресила в памяти давний разговор. В Чите это было или в Иркутске… Отец вернулся с войны: бил самураев на Хасане, не то уж после, на Халхин-Голе… Вечером сидели всей семьей за столом. Петька, подвыпив — он в то время уже окончил десятилетку и собирался в летное училище, — понес какую-то ерунду о самочувствии в бою. Отец не вытерпел, остановил его:
— Придет время твое, сынок, сам испытаешь. А теперь что же без толку говорить? И страх есть у бойца, и все есть… Дело живое.
Петька обиделся:
— Тебе-то самому не за страх награды эти вешали, правда?
Накричала тогда мать на брата, велела просить у отца извинения, но тот, улыбаясь, успокоил ее:
— Тут, Любаша, разговор мужской идет, солдатский.
Говорил в тот вечер отец необычно много. Особенно запомнилось Мишке о страхе.
— Страх приходит к каждому. Одни испытывают его до боя, другие — после, а к третьим он является в момент боя. Страх в бою — гиблое дело. Вот это, Петр, ты точно сказал. Лично ко мне наведывается страх после… Да, да, после боя. И только ночью. Откроешь глаза — темень… Один ты, сам с собой… А в глазах — то клинок вспыхнет на солнце над твоей головой, то оскаленная морда лошади, то самого беляка… Вот тут-то он и приполз, страх… Думаешь, еще бы чуть-чуть…
Помню, в молодости часто такое случалось там, у нас на родине, в Сальской степи… Но тогда я был один, боялся за себя. А теперь — за вас…
Мишка открыл глаза. Темнота поредела, смутно, неясно проступили какие-то громоздкие предметы. Пригляделся: ящики, стулья, рядом стоял диван с ободранным сиденьем, по другую сторону — кадушка. Откуда-то сбоку сочился голубоватый свет — есть отдушина! Пошел на свет. За диваном споткнулся. Что-то мягкое, податливое. «Человек!» Мгновенно отдернул руку. Внизу завозилось, откашлялось. Сладкий протяжный зевок и почесывание успокоили Мишку.
— Поспать не дадут, ну и люди. Чего зенки пялишь, слепой?
— Какой черт, — обрадовался Мишка живому голосу. — И шишек уж наставил тут…
— Оно и понятно. Обвыкнешь, все станет на свои места. Поначалу и я тыкался, как котенок слепой. Вишь, хоромы. Посидеть и полежать есть на чем. Да ты присаживайся, будь как у тещи. Не на диван, не на диван. Наколешься. Вот кресло.
Мишка сел в пододвинутое ему кресло с одним подлокотником. В потемках силился разглядеть лицо своего напарника. По голосу молодой и не здешний. «Пленный, — подумал он. — После девяти на улице, наверное, задержали».
— Курить, паря, нет? Жаль. Уши опухли. Третий день… А ты-то за какие-такие заслуги угодил сюда?
Мишка замялся:
— Да угодил… Полицаю в морду дал.
— Силен, — усмехнулся тот.
Помолчали. Слышал Мишка, как «пленный» выстукивал пальцами по дерматину стула, на котором сидел. Чувствовал на себе и его взгляд — настороженный, пытливый.
— Пленный, что ли? — спросил, лишь бы отделаться от этого неприятного чувства.
— Похож?
Не желая продолжать неприятные для себя расспросы, он торопливо заговорил:
— Станичный сам? У меня здесь знакомые имеются. Деваха. Галя. Не знаешь, случаем? Высокая такая, калмыковатая. Вот фамилию не скажу… Не спрашивал. Молочком угощала. Весной я бывал здесь. Часть наша проходила.
— Есть такая…
— Повидать бы, — вздохнул человек. — Чай, не признала бы.
Поднялся со стула, уверенно обходя углы ящиков, прошелся до двери и обратно. Теперь Мишка яснее разглядел его плечистую фигуру. Штаны и рубаха на нем самые обычные, не солдатские, голова стриженая. На сером в темноте лице выделялась белая полоска зубов.
— Пару слов бы ей черкнуть… Не затруднило бы, передал? Беда — нечем, да и не на чем.
— Я это… передам? — спросил Мишка, усмехаясь. — Хлопоты напрасные.
— Что так?
Не успел Мишка ответить — раздался топот, разговор. Прилип ухом к двери.
— Отцу доложу, ступай отсюда.
— Не выставляй дуру.
Учащенно заколотилось сердце — Ленька с братом.
— Мишка тут?
— Не напирай, говорю!
— Тебя спрашиваю…
Что-то удерживало Мишку отозваться, застучать кулаками в крепкую дверь.
— Кто на след навел? Не ощеряй рожу свою.
— Ты, сам ты… Ага, ага, сам. Кто у безрукого в складе моток шнура бикфордова свистнул, не ты?
— Гад… — задохнулся Ленька.
Бессловесная возня за дверью. Сверху — строгий голос Степана Жеребко:
— Что за свалка? Ну?! Топай, Лешка, подальше. Служба у нас.
Загремел засов. Тяжелые неподатливые створки двери с неохотой развернулись от ударов сапога. Потная красная рожа первого помощника незряче уставилась в прохладную, вонючую темноту подвала.
— Ты, чадо комиссарово, аллюром наверх. Живо! Кому говорено?!
Мишка вышел. Поднимаясь по земляным порожкам, моргнул побледневшему Леньке, стоявшему тут же.
Глава тридцатая
Кабинет начальника районной полиции обставлен скромно. Непокрытый огромный стол, дюжина стульев и табуреток вдоль стен. У самого начальника обтертое старинное кресло с резной высокой спинкой. Бархатную обивку уже не понять — зеленая она была снову или голубая. Над креслом — портрет Гитлера в пояс. «Гитлер-освободитель», — восклицала красными как кровь буквами надпись. Защитный френч с накладными карманами, лицо в гордом полуобороте, взгляд тяжелый, проникающий и известные по карикатурам Кукрыниксов усики. Пол заплеван, затоптан, усеян окурками немецких сигарет.
Илья сидел в кресле. Нога на ногу, вздутые, помутневшие от бессонных ночей и самогонки глаза скошены в окно на парк. Не сразу обернулся он и тогда, когда втолкнули к нему Мишку. На скрип двери и топот ног левая бровь прыгнула кверху и опять стала на место, изогнутая тревогой.
Только что увели Федьку Долгова. Разговор вышел коротким. На первый же вопрос Федька ответил, как отрубил:
— Ты, дядька Илько, лучше меня не допрашивай. Напрасная трата слов.
Долго высасывал начальник полиции дым из сигареты, подыскивая сердечное, что бы могло взять за живое этого колючего парня.
— Глупый ты еще… Был бы батька живой…
— И отца моего не трогай. С клинком в руках он добывал советскую власть, а ты в то время…
— Договаривай, договаривай, — поддержал Илья, чаще пыхтя сигаретой.
— Ты враг.
— И все?
— Все.
Этого красноголового сопляка Илья знал смалу — рос вместе с его детворой, озоровали, бегали в школу. Не в диковинку и его упрямство, к тому же комсомольский вожак. Так что разговор на самом деле никчемный. Вот что скажет тот, другой? Толовые шашки, конечно, они могли раздобыть где угодно, в любой канаве, окопе, в садах… Сколько всего этого оставил после себя фронт!
Наган тоже… Достали где-нибудь в Салу. А вот шнур?.. В мешке шнура не было. Шнур оказался в его, качуринском, доме… Ленька! Ленька! Покрепче взяться — сознаются. Что тогда с сыном? Брать тоже?! Отпустить всех и делу на том поставить крест? Немцы! Узнают, что готовился взрыв того проклятого склада, подрывники пойманы, а потом… отпущены! И кто же отпустил?!
Расстегнул Илья верхние крючки гимнастерки, устало откинулся в кресле. Пальцы правой руки заметно дрожали. Положил ее, распяленную, в синих узлах вен, на стол, чтобы унять дрожь.
— Так, говоришь, Беркутов ты?
Вопрос был неожиданным и каким-то необычным. Шел Мишка с твердым намерением вообще молчать. А тут молчанием не отделаешься.
— Ничего я не говорю.
Переступил с ноги на ногу, краснея, отвел глаза на мраморную выщербленную пепельницу, забитую окурками.
— Леньку Качуру знаешь?
— В классе одном сидели. — Мишка пожал плечами, досадуя, что вынужден отвечать и на этот вопрос.
Илья, оттягивая куцый, не отросший еще каштановый ус, внимательно следил за Мишкиным то бледневшим, то красневшим лицом. «Вот он какой, сын знаменитого Красного Беркута… Кажется, не в батьку: жидковат. Еще и выболтать может…»