Отава — страница 46 из 83

Твердо сжал Мишка губы, косился недоверчиво.

— Да вас с бабкой Захаровной дома не было, на бахчи уезжали. Утром это.

Пока бабка чистила рыбу, Мишка управлялся с обедом. Что-то спрашивала старая, невпопад отвечал. Думал о том, что друзья действуют, духом не пали после такой утраты — гибели Федьки. Кто же, кроме Леньки и Долговых, еще пойдет в питомник? Конечно, Сенька Чубарь. И тот, в военном, что сидел тогда у Ивиных. Кто он? (За давностью уже начал сомневаться, с ним ли столкнулись в подвале полиции?)

Вылез Мишка из-за стола. По двору бродил бесцельно, как чумной. Душила обида, друзья, не разобравшись, так жестоко отвернулись от него. Поднялся на крыльцо, вошел в дом. Оглядывал горницу с удивлением: зачем здесь?

Отяжелевший после еды, развалился на диване. Повернулся на шорох: в дверях спаленки мать. Не встал и не ушел, как это он сделал бы еще утром. Заглянул мельком в глаза, кровь кинулась в лицо: было в них что-то давнишнее, строго-ласковое. И голос — прежний, добрый:

— Ты дома, сынок? Думала, на рыбалке все…

Не отодвинулся, когда мать села рядом на диване. Скрывая нахлынувшую радость, хмурил брови.

— Я знаю… Тебя в комендатуру вызывали.

— Знаешь?.. — Любовь Ивановна запахнула полы халата. — Просто не сказала вчера. Не хотела что-то… Ты говорил, комендант пожилой?

— А что?

— Молодой допрашивал. Темноволосый, с родинкой…

— Адъютант это. Комендант седой уже, и шрам no-лицу.

Белые пальцы матери ощупывали складки халата, потом взялись теребить мохнатую кисть пояса.

— Допрос какой-то непонятный… О Петре спрашивали. Карточку его показывали. Ту, что из Вольска нам высылал, помнишь? После окончания училища.

Густо проступил на скулах у Мишки румянец. Чтобы скрыть красноту, завозился с парусиновым полуботинком; распутывал затянутый насмерть шнурок. Догадался: мать грешит на Соньку. Больше некому. Зимой она ото-слала брату Сонькин станичный адрес…

Скосил глаза. Мать оставила кисть пояса. На коленях одна рука; другую он тотчас ощутил на своей голове. Едва слышно пальцы зарывались в волосы.

— В уши лезут уже… волосы. И выгорели… как степь. Любовь Ивановна притянула его ближе, ткнулась в жесткие вихры лицом.

— Днями пропадаешь на Салу, — сказала, сдерживая дыхание. — Илом весь пропитался…

Почувствовала, на руку упало что-то теплое. На том месте повеяло холодком. «Плачет…» Крепче прижала к себе.

— Проглядела, сынок, как и вырос ты… Будто вчера еще был мальчишкой. Да — во Львове! Мишаткой звала. Каждый вечер брала на руки… Ты донимал расспросами о войне… Той, гражданской. Об отце больше… Где он теперь? Надеется, мы переправились за Волгу…

Не успела сдержать вздох, прорвался. Заговорила, в голосе уже не было той боли.

— В комендатуре интересовались одним человеком… Ты не знаешь. Был когда-то тут в станице… Офицер, беляк. Погиб он. В ту войну еще. Заодно и об отце твоем вспомнила… Как познакомились с ним…

Откинулась на спинку дивана. Прикрыв глаза, лежала без движения; на губах — слабая улыбка. Мишка с удивлением и нежностью разглядывал сбоку ее белую чистую щеку, шею с двумя охватывающими морщинками. Отраженный стеклом буфета дневной свет запалил пепельный локон на плече, вызолотил пушок на мочке уха. Свет падал и на фиолетовое, в прожилках, веко; оно, ощущая тепло, мелко дрожало. Пригляделся Мишка к улыбке. Сошлось у него внутри: скорбного, вымученного больше в лице, чем радостного. Тронул легонько за руку.

— Мам…

Глаз мать не открыла, не шевельнулась, но скорбное, вымученное пропало. Светлой радостью повеяло от ее рассказа.

— Ранней весной было, помню… Красные заняли станицу. А отец твой со своим эскадроном влетел в сад Панский, что за Салом. Там Терновские жили, паны. Вбегает в гостиную, как теперь вижу… Галифе на нем красные, широченные. Из-под папахи чуб вот такой, а в зубах — трубка. Огляделся… На стене — огромный портрет царя, Николая. «Здорово, тезка! — подмигнул ему. — Что глядишь, не угадываешь? Это я, Колька-пастушок. Свиней у твоих холуев пас, а тебе поклоны земные отвешивал. Может, курнуть желаешь? На, затянись. Спробуй нашего, красного». Вскочил на стол, ткнул шашкой ему под усы и трубку вставил.

— Не рассказывала об этом…

В проулке протарахтела порожняком возилка. В открытое окно потянуло дорожной пылью, конским навозом. Мишка, прислушиваясь к крикам денисовской детворы, гнавшейся за возилкой, спросил:

— А ты что делала у панов?

Тень прошла по лицу матери. Мишка нахмурился — чем обидел? Заметив тревогу в глазах сына, Любовь Ивановна поспешила успокоить:

— Так просто… Выровнявшимся голосом продолжала:

— А осенью, когда закончили с Врангелем, отец вернулся в станицу. За бандитами гонялся тут по Салу. В этой комнате штаб себе устроил. Ну и… поженились мы с ним. Помнишь, мы были в Средней Азии, нет? Ну, где же… — потрепала его за волосы. — Тебя и на свете еще не было. Пете третий годок шел. Жара, безводье, пески… А тут басмачи… Страхи господние. Ты родился уже здесь, в Терновской. Отец учился в Москве в то время. Так с тех пор и ездим за ним. Куда он, туда и мы…

Прошлась Любовь Ивановна по горнице, скрипя половицами. Перед зеркалом поправляя волосы, спросила:

— Ты Веру видишь?

Ворочал Мишка кулак, щурился, разглядывая его. Вот она, еще боль.

Глава четырнадцатая

Ясно помнит Горка то утро, когда мать растолкала его в последний раз. Просыпаться до зари от ее окриков и толчков парнишке не в диковину — был он старшим во всей денисовской ораве. И пока остальные братья подрастали, он выполнял у матери роль левой руки. Правой была сестра, Мотька. Она тоже вскакивала с топчана разом с ним, но просыпалась сама, без пинков. Корова с телком, правда, не ее забота; она с раннего утра и до позднего вечера возилась у печки. Летом на воле, а зимой в курене. Ведерный чугун кипел без перебоя целый день: их девять ртов да батька с матерью. Семейка слава богу. Укорми. Свари затирку, борщ или галушки — все подчистую. Кроме стряпни, на Мотьке и другая обязанность: наводить суд и расправу над «мелюзгой». Прием у нее несложный (переняла у матери): правому и виноватому — подзатыльник. И суд весь. Горке куда легче жилось. Отогнал корову, потом телка и до вечера, хоть и на обед не являйся. Следи за солнышком: спустится до Мартыновского бугра, покраснеет, истухнет — на выгон. А доставил в закут телка, пригнал корову — опять можешь со двора на все четыре. До света никто не кинется.

В то памятное утро, как и всегда, Горка встал не с охотой. Долго чесался, искал штаны. Роса на базу обожгла босые ноги — пропал сон. За сараем глянул случайно через плетень к бабке Быстрихе во двор и застыл от удивления. Голый по пояс парень выжимал возилочную ось с букарными колесами. На руках, груди и животе вздувались от натуги мускулы. До десятка раз выбросил. Задохнулся Горка от зависти.

В этот же день он узнал, что у бабки Быстрихи нашелся внук. Каково же было удивление, когда выяснилось, что это сын того знатного рубаки по кличке Красный Беркут, у которого коноводил покойный дед Никита. Наслышался Горка от отца о той сказочной поре — войне гражданской. В ней батька потерял руку. Вечерами под плетнем, в траве или в садах подолгу пересказывал пацанам услышанное. К батьковому добавлял свое; слушали сверстники, боясь утереть носы.

Вставал Горка теперь сам, без пинков. За сараем занимал наблюдательный пост. После оси с колесами Мишка (узнал и его имя) тут же во дворе умывался под медным рукомойником, прибитым к суковатой сохе возле погреба. Умывался шумно и долго, окатываясь до пояса колодезной водой. Таился Горка до тех пор, пока Мишка его не согнал. Пропустил, устыженный, два-три утра, а потом, сменив место, наблюдение возобновил. Залезал на тополь. Стал заводить такие порядки и у себя. Нашел в утиле возле местпромовской кузни оську, обезножил свою тачку — снял колеса, — но такая тяжесть не под силу его рукам. Колеса водворил на место, а к оське привязал жженые кирпичи, утащенные со школьного двора. После зарядки так же умывался на воле, заголяясь по пояс; шумно отдувался, крякал, изо всех сил терся рушником.

Мотька качала укоризненно головой и обещала доложить матери — истирает дуром рушник о свою «худорбу». Отмалчивался Горка, в драку не лез, думал этим сдобрить сестрину прыть. Сестра не сказала, но мать до-глядела сама. Дала взашей. Приспособил кусок старой мешковины. Плечи горели до полудня, тронуться больно, потом притерпелся. Так и вошло в привычку. Обтирался и зимой, в сенцах. Ежечасно ощупывал под рубашкой на руках мускулы. Кажется, они вовсе и не крепнут, все такие же мягкие и слабые. Парнишка огорчался и еще яростнее кидал вверх свою «штангу».

Видимой дружбы Горка не завел с Мишкой. Не ходил к ним и во двор. Зато в школе на переменах сопровождал его тенью. Ловкость и сила Мишкина сводили с ума. Лучше его никто не делает «солнце» на турнике, не — тушит волейбол, даже никто так заразительно и весело не умеет смеяться. В школе, на улице Мишка всегда держится с красноголовым Федькой и Ленькой Качурой, двоюродным братом. Федьку Долгова Горка побаивался, брата дичился, а в Мишке души не чаял. С этой весны Федька откололся от них. Стал подмечать Горка, что Мишка с Ленькой неотступно ходят за Веркой, белокосой, что живет у деда Ивы. Втроем их можно встретить и в садах, на Салу, и в парке возле клуба, а чаще у Ивиных ворот. Хохочут, а то и молча сидят на лавочке под акацией до поздней ночи. Не раз Горка подслушивал их разговор. Болтают так, разную всячину. И запомнить невозможно. Как и все в проулке, Горка ждал: кого Верка выберет себе в «ухажеры»? Ленька — родня, но ему хотелось, чтобы «женихом» оказался все-таки Мишка. И был явно доволен, что все склонилось к этому.

Громом треснула над головой у Горки молва: «Мишка Беркут предатель! Поганую свою шкуру вызволил ценою жизни Федьки красноголового». Первые дни ходил сам не свой, склонен был поверить. От пытливых глаз его не укрылось и то, как забегали Галка Ивина с Веркой— соседки его. Частым ночным гостем у них стал и брательник, Ленька. Из разговоров матери с отцом выяснилось, что у тетки Анютки, крестной, дома неладно