Долго толпились вокруг тачанки, возбужденно гудели. Андрей успел перетянуть подпруги; пучком полыни досуха протер мокрую шею Серого. Не жалел, что его забрали с собой; неизвестно, чем бы тут окончилось. До последнего не верил Качура. Даже Воронок заколебался, когда прошли всю полосу вдоль. Повернули обратно по настоянию его, Андрея. «И надо же попасться парашюту именно Воронку, — думал он радостно, — в рубашке, подлец, родился». Оценил и Ленькину смекалку. (Парашют его, Андрея. Ленька загодя перетащил его из куберлеевских камышей в Веселый; уладил- и с пареньком, комсомольцем из станичной школы, о пакете и парашютисте.)
Словом, одна часть операции удалась. А как там, у ребят? Зарево видали в той стороне, но все пришли к одному: горит степь. Если Макар сумеет напоить Бекера, то часовых останется трое. Ребят пятеро. Три автомата, пистолет, гранаты. При случае могут отбиться. Комендантская охрана вряд ли кинется на помощь. Кроме двух десятков парней, постовых, с «хохлом» во главе, в станице нет и случайных воинских частей. Должно обойтись.
Вытер руки Андрей о полу шинели, закурил. Угощая сигареткой калмыка-полицейского, весело спросил:
— Что, Даржа, не даром ночь болтались?
— Ишо мана. Шукать, шукать дюже надо.
— Дюже, дюже. — Андрей согласно закивал.
К ним протолкался Воронок. Захлюстанный по пояс, лицо иссиня-зеленое от тревожной и бессонной ночи, как после выпивки, но девичьи глаза блестели, не остыли еще от возбуждения. Просилась на губы и улыбка — » сдерживал, крепился. Весь вид у него говорил: вот, мол, все вышло по-моему. И к Андрею он подошел неспроста, а именно разделить хоть молча с ним, единомышленником, удачу. Пусть не поровну, но какая-то толика есть и Андрея. Когда тащил из Андреевой пачки сигарету, руки-копыта его мелко дрожали.
Доглядел Даржа раскосыми глазами, с усмешкой спросил:
— Куриц утаскал?
— Чего? — не понял Воронок.
— Мал-мал руки дрожат вон.
— Харя калмыцкая.
Воронок, добродушно усмехаясь, плюнул, метя плевком в бурьянину.
Нащетинился Даржа. Засопел сплюснутым носом, щелки-глаза вытаращил до отказа, а в руке заиграла витая, в большой палец толщиной плеть с круглым ременным наконечником.
— Но, но… — У Воронка заострились скулы. — Разбаловала тебя Советская власть… и погладить не даешься.
Недобро осип голос у Воронка, а глаза усмешливо глядели на Андрея — уверен, найдет у него поддержку.
Чем бы кончилось, неизвестно. Воронка кликнули к тачанке. Отошел нехотя, похлопывая плеткой по голенищу.
Откуда у этого тщедушного, но цепкого, как репей, человека столько лютой злости к Советской власти? Андрей тотчас отличил его от всех в полиции. Самый опасный! Малейший неверный шаг — слово, взгляд и далее неуместный вздох — верный конец. Особенно опасна пьянка. Держи да держи себя. И не пить нельзя с этим сбродом, также потеряешь веру. Понял Андрей, что с Воронком надо заколачивать дружбу особо. Если со Степкой Жеребко нужно хлестать самогонку ночами напролет и не пьянеть, — он уважает только себе подобных, с «хохлом» разговаривать перед сном в караулке о «малих детях», конях и «зазнобах», то с этим иначе…
Как огурец семечками, набит Воронок самыми неожиданными «планами». По своей горячке, ретивости высказывая их, оставался почти всегда одиноким. Никто его не поддерживал, а Степка Жеребко зачастую поднимал на смех. И нередко выходило все-таки по его, по-вороновски. А смелая, непонятная сразу догадка — от шнура, случайно найденного в сарае начальника полиции, до готовящейся диверсии — как-то вдруг подняла л укрепила его в глазах всех. На первом же совещании Андрей, когда он из подвала перебрался в кабинет инспектора «отдела», совершенно случайно поддержал Воронка в чем-то и попал в яблочко.
В тот же вечер Андрей спросил у него:
— А сколько лет тебе, хлопец?
— Сорок первый топаю. — Воронок смущенно опустил девичьи глаза.
Ответом его Андрей был поражен.
Кто он? Откуда этот Воронок? Ни роду ни племени.
Как-то на этот вопрос ответил Макар Денисов:
— Воронок, спрашиваешь? Э-э… Оно ить как сказать попонятливее. На провесне в половодье разливается Сал, все крайние к ярам дворы затопляет… Потом вода эта падает, а на кручах, по берегу, скрозь остается всякая дохлятина: и тебе кошки, и собаки, и какой только падлы нема. Пригреет солнушко — и зловоние от всей этой прелести, смрад. Дух спирает, когда поблизу проходишь, нос пальцами зажимаешь. Вот он и Воронок тебе весь. Занесла нам его полая вода в станицу, а мы — нюхай.
К тачанке вслед за Воронком вызвали и Андрея. Короткий, летучий совет, видимо, уже окончен. Качура, поправляя на голове серую папаху с малиновым верхом, меченную накрест желтым галуном, ставил перед Степкой последнюю задачу:
— Разобьетесь по двое. Охватите до самого Кравцова. Ни одной лесополосы, балочки, ярка не пропустить.
А от Кравцова — по Салу. И так до самой станицы. Уяснил?
Степан Жеребко, поглаживая граненый подбородок, кивнул. Качура глянул на Андрея:
— А ты, Большак, трогай за мной. В станицу поедем.
Выскочили на бугор — солнце взошло. С утра начало печь. По-летнему белые, легкие, высоко в небе плыли облака. Туманом исходили сизые степные дали. Издалека забелела крыша станичной десятилетки. Едва поспевал Серый за тачан-кой. Андрей расстегнул шинель. Пекло в затылок, прогревало насквозь одежду и доставало до взмокшей от быстрой скачки спины. Яркий верх качуринской папахи то удалялся, то вновь бил в глаза.
Возле однокрылого ветряка, на бугре перед Нахаловкой, натолкнулись на Приходько и еще двоих верховых. Не добегая шагов сто, «хохол» задрал руки, чтобы остановились. И без того худое, с ввалившимися щеками лицо с вислым носом вытянулось, дико перекосилось. И весь он — руки, лицо, одежда — был в копоти, будто его протянули сквозь дымоход. Качура привстал с сиденья. Глядел округлившимися, как у совы, глазами.
— Беда, господин начальник! Ей-бо, беда! Решка всем нам! Ей-бо, решка! Там як полыхало… Усю ничь.
— Чертов хохол! — заорал Илья не своим голосом. — Горело что?!
Не сводя с начальника обезумевших глаз, он ткнул куда-то в сторону станицы плеткой, выпалил:
— Вона, питовник… Склад!
Тихо осунулся Качура на ковер; искал на шее завязку бурки и не находил. Побелевшие губы что-то велели кучеру, а слов не было слышно. Расторопный паренек догадался — тронул коней. Глухо, будто из воды, доносились до его ушей бубнящие голоса Большака и Приходько. Успокоившись, выслушал и подробности «беды». Сгорел немец-охранщик; отстояли от огня только одну цистерну, что за караулкой. Бекер эту ночь пьянствовал у Картавки. Подрыв явный, но задержать никого не удалось. Да и некому. Сам он, Приходько, со свободными от караула парнями всю ночь как есть возился на пожаре. Только к свету налетели из Зимников жандармы с собаками. Прибежало и начальство с аэродрома.
— Комендант волосья на соби обрывае… Сам прибиг в полицию. Справлялся, чи вы вырнулись? А це послав за вамы…
Когда Приходько узнал, что возвращаются они не с пустыми руками, немного успокоился. Понимал, что находка, которая лежит у начальника в ногах, смягчит все дело.
Прежде чем ехать в полицию, Илья свернул к себе домой. У порога кухни встретила его встревоженная жена. Не снимая папахи, сел к столу.
— Жрать ставь.
Поковырял ножом лавку, спросил:
— Ленька спит?
Красная эмалированная крышка от кастрюли выскользнула из рук Анюты и, вертясь, запрыгала по полу. Подняла ее, стала протирать тряпкой. С мужа глаз не сводила.
— Ты что, совсем?.. Он же у Явдошки в Ермаковке. Сам отпустил. Третий никак день уже гостюет.
Взгляд холодных серых глаз у Ильи потеплел, разгладились на лбу и морщины. Заглянул в тарелку, совсем мирно и сонно проговорил:
— Борщ нонче варила… Зараз я. Поднялся, поправляя на ходу папаху, вышел. Анюта слышала, как от ворот сорвалась тачанка. Так и села, ни живая ни мертвая, на лавку — ноги в коленях подломились.
Глава двадцать первая
Ночь Никита провел у Картавки. Развезло парубка, и домой не дотянул. Спал за катухом, под скирдой. Сама хозяйка растолкала, поднявшись рано утром до коровы:
— Эгей, пан Качура, прокидайся. День займается на базу.
Вскинул Никита забитую соломой голову, повел налитыми одурью глазами. Не понимал, где он.
— Домой, домой ступай зоревать. А то вон бабы коров выгоняют. Узрят, брехни не оберешься.
Спустился Никита к Салу. С чьей-то лодки пригоршнями черпал студеную воду. Разогнал одурь, освежился. Домой не пошел, как советовала Картавка, направился в полицию. Обходил площадь закоулками. Голова вроде перестала трещать, а на душе муторно.
Из обрывков составлял вчерашнее… Подкатили они к Картавке на тачанке. Пока был отец, он держался, пил мало… Да и явился туда не затем, чтобы хлестать самогонку. Улучил момент, когда бобылка освободилась, поманил ее пальцем в чулан.
— Ну, бегала? — спросил шепотом.
— Бегала, бегала, касатик. Всему свое время. Мало выпил Никита, но ударил хмель в голову.
— Ты это самое какой раз говоришь, — он повысил голос. — Видала ее самою, скажи?
— Как же, как же, касатик, не видать. Вот так, как с тобой, стояли и беседовали…
— А она?..
— Что она? Бабы ить тоже народ разный. Иная — намекни одним словом, она враз поймет, что к чему, а иная только чешется, как телушка годовалая об плетень… Словом, безо всяких понятнее. Да ты не горюнься, обломается. У ней вага зараз на душе.
— Какая «вага»?
— Тяжесть, горе, — пояснила Картавка. — Ить тог, красноголовый, Федька Гашки Долговой, хахаль ейный был. Чи не слыхал? Вся станица знает…
Вскоре отца вызвали в полицию. Вот тогда и распоясался Никита — пил с горя и обиды. Как очутился за катухом, не помнил…
К полиции вышел Никита со стороны парка. Взял напрямую, через забор. Возле яслей увидал Воронка. Подошел сзади. Тот, засучив по локоть рукава, старательно охаживал скребком рыжего вихрастого конька. Коротенький конек, мохноногий и голову держит вниз, как свинья.