потирал руки… Распрощались у ворот. Не ускользнуло: сын не подал полицейскому руки, отделался едва заметным кивком.
Умеючи держит сын марку «пана Качуры». Только с ним, родным отцом, беспощадно откровенен… Ничего не стоит даже плюнуть в лицо… Открытая, вызывающая ненависть и презрение. А что он, отец, может выставить против? Плеть? Приклад? Раскаленный шомпол? Все это испробовано на его друзьях… Волосы шевелились под папахой у Ильи, когда он пытался представить сына на месте Долгова Федьки или Беркутова в той полутемной комнатке с цементным полом…
Погодя кликнул Паньку. Расспросы повел без строгостей, чтобы не вызвать подозрения к сыну; в душе ругал себя за горячку в конторе.
— Пьянствовали небось? Панька переминался у порога.
— Кутили тут, спрашиваю, без просыпу с Ленькой, а?
— Да не…
— По морде вижу…
Подбодренный мирным тоном Качуры, Панька осмелел:
— Ей-богу, господин начальник. А ежели по правде, я малость пропустил. На крестины звали там до одних. А что касаемо Леньки… Насчет этого он не мастак. Другая нужда его завела до нас.
Илья покосился. Дым задержал, боялся дыхнуть: не прослушать бы, какая еще «нужда».
— Краля тут одна…
— Кто?
— Да деваха… Не хуторская, из Ростова.
Илья ворочал языком во рту сигаретку. «Вот оно в чем закваска… С умом поставлено: девку даже приспособили». Спросил как можно спокойнее:
— Очутилась как она тут… ростовчанка?
— У родичей. С матерью они. Вскорости после немцев явились. Такая, знаете, бедовая… Полковнику-румыну шарики за ролики завела. Другую неделю из хутора не выберется. И полк свой бросил. Тут, в соседних хуторах, квартируют. Ворюги, спасу нет. Скирды последние потравили, до катушков догреблись…
— Ну? Ну?
Подогретый явным интересом гильфполицая, Панька и вовсе развязал язык:
— Так он, Ленька, отбил ее у румына. Вчерась на виду всего хутора увел из-под носа барона. В степь…
— Свадьбится, выходит? — Илья подбил пальцем усы.
— На мази дело.
Вскоре Качуре удалось видеть «кралю» своими глазами. Атаман прислал сообщение: в контору нагрянуло какое-то высокое начальство. Страх и служба заставили его ехать на доклад к хозяевам. Дозволил и полицаю сесть в тачанку рядом с кучером. Вывернулись из тесного проулка, Панька, указывая кивком, сказал подобострастно:
— Гляньте, она…
Кучер тронул лошадей рысью. Но Илья успел окинуть взглядом тонюсенькую девчурку с мальчишеской челкой и ярко-дерзкими глазами. С трудом удержался, чтобы не оглянуться. Передохнул свободнее — понимал, замести следы сына будет сподручнее. Два человека опасны — пан Терновский и Воронок. Этого чернозевого пса можно заставить молчать, а комендант… Крепко, за самое горло он держит его, Илью Качуру.
Но та рука вдруг разжалась. Упала плетью, как перебитая. Протискался Илья между машин, тесно обступивших контору. У крылечка встали перед ним два автоматчика. Тотчас расступились.
— Пан Качура?
Илья поднял голову. В дверях — офицер, молодой, незнакомый. Тонкие белые усики дергались на припухлой юношеской губе — едва сдерживал какое-то радостное волнение. Щелкнул весело каблуками и, подкинув руку к лакированному козырьку, представился:
— Обер-лейтенант фон Дёрр, комендант Терновской станицы;
На недоуменный взгляд гильфполицая новоявленный комендант вздел кверху руки, покрутил головой, как бы говоря: на этом свете все так случайно и недолговечно…
— Вернетесь в станицу, жду вас у себя. Откозырял, крутнулся на каблуках и пошел играющей походкой. Занес уже в кабину ногу, обернулся:
— Слыхал, у вас партизанами убит сын… Скорбно. Генерал Гросс… и я приносим вам соболезнование.
Водил Илья Качура шеей, как бык, выпряженный из ярма, хватал ртом утреннюю прохладу. Дышать стало вольнее, но во всем теле он внезапно ощутил ноющую боль. Едва дотащился до тачанки.
Глава сорок третья
К вечеру притрусил снежок станицу. Принарядилась, похорошела, будто платком козьим укуталась. Брел Сенька по парку. Листья палые, а сверху еще снег — по колено утопал сапогами. На голых верхушках деревьев гроздья галок. Орут, как на толкучке. Свистнул. Захлопали крылья, затрещали ветки.
В калитку не пошел, нырнул в дыру. Затосковавшими глазами поглядел на синий бугор: за ним его хутор. Запекло в сердце. С завистью проводил стаю галок, правившихся в ярские сады на ночевку.
Другой месяц без отлучки Сенька в станице. Ни разу не довелось побывать дома. Что там теперь? Аля как? Мать наведывалась. Ни привета ни ответа. А спросить неудобно. Кто-нибудь из парней был бы, можно завести и разговор. Так хотелось тогда пробраться с Ленькой на аэродром!..
Аля вспоминалась каждую свободную минуту. И в карауле, и на квартире, у тетки Груши. Смыкал глаза — ясно видел заходящее солнце, накатанную, как холстина, дорогу и ее, Алю, на раме. Восстанавливал даже запах, исходивший от нее, — знойной степи, полыни. В мыслях старался обегать тот позорный испуг… И синий насмешливый прищур глаз: «Испугался?» Понятно, какая девка станет с ним после того гулять. Надолго пропал сон у парня.
Понуро свесив голову, Сенька старался наступать в свежий лошадиный след. Лошадь прошла только что: след чернел на заснеженной дороге, похоже, кто четки калмыцкие бросил на скатерть. Ткнулся в чьи-то хворостяные отвернутые воротца. Застыл: двор тетки Груши! Да это же из Кравцов кто-то!
Издали угадал Дикаря. Как человеку, обрадовался. Сдавил храп, на стегне пригладил мокрую натопорщенную шерсть. «В степи снег захватил, — подумал. — Кто же такой?» А сердце стучало, будто по нему, как по наковальне, молотками ходили.
Вместе с уличным холодом ввалился в жарко натопленную полутемную комнатку. С надворной белизны не сразу признал в укутанном детине Ваську Жука. Выдал голос, басовитый, обветренный:
— Здорово, здорово, служивый.
Швырнул Сенька на топчан кубанку, сбросил поддевку. Налетел на дружка с кулаками. Васька кряхтел на скрипучей табуретке, но не увертывался.
— Тут и не пробьешь… Зиму пугаешь? Навьючил шубу, черт. И винцараду еще сверху… Ну-ка, вываливайся.
Изо всей силы дергал за рукав. Васька отдувался да неуклюже разворачивался, упираясь в земляной пол сапожищами.
— Легше, легше…
— Терпи. Давно явился?
— Та вот…
Стянули шубу и брезентовый дождевик совместными силами. Заодно Сенька стянул у него с шеи верблюжий шарф, содрал с головы овчинную ушанку. Гамузом свалил всю пудовую мокрую тяжесть на свой топчан.
— Жрать небось хочешь? Поворачивайся к столу.
— Неголодный я.
— А тетки Груши нету?
— Та вышла…
Сенька гремел возле печки крышками, а сам разговаривал — не унялась еще радость от встречи:
— А я с дежурства. Как волк голодный. Полночи зубами клацал и день вот… Не чаю и в хутор вырваться. Как там наши, мать? Погоди, а ты за каким это в станицу?
Морщась, Васька силком разгребал пятерней слежалую, утоптанную шапкой за дорогу смоляную охапку волос. Глянул на Сеньку из-под бровины одним глазом, подморгнул:
— Магарыч с тебя… Акиндей прислал смену.
Чуть было не выронил Сенька чашку с борщом. Дул на пальцы, приплясывая, хныча, тер ими об штаны, об голову. Больше притворялся, чем на самом деле обжегся, — скрывал радость.
— Ох, стерва, горячая! Попробуй, попробуй! Спохватился Васька: жеребец еще не пристроен на ночь. Выглядывая в заплаканное оконце, обеапокоенно спросил:
— Дикаря бы на ночь куда? В катухе можно?
— Определим. Ешь.
«Неголодный» Васька орудовал деревянной ложкой хлеще голодного Сеньки. В промежутки, пока ложка находилась в пути от чашки в рот, успевал кусать хлеб и выкладывать урывками хуторские новости. Дуська Деркачиха приняла к себе какого-то военнопленного. Свадьбы не было, так, выпили самогонки с четверть, на том и вся гулянка. Да их, парней, она и не приглашала; возле окон огинались. Панька Гнида, полицай, тоже думает жениться. А на ком — черт его знает. Брехали там бабы. Повадился к Еремейке Васенке и бригадир Бедрик. Баба его недавно прихватила. Все «шибки» в окнах у Васенкиной хаты выставила скалкой, а самой Васенке шишек намяла, теперь по хутору ходит закутанная…
Сенька улыбался, но сам не чаял увидать конец всем этим собачьим свадьбам. Ждал терпеливо — вот-вот скажет…
На повторной чашке борща Васька круто завернул разговор к бомбежке аэродрома. Тут он и есть перестал; выкатывая шалые глаза, захлебываясь от восторга, передавал все страсти господние, какие довелось претерпеть немцам в ту ночь.
— В аккурат возле Деркачихи мы толклись. В полночь уже — кочет орал. Чуем: гудуть, гудуть. Наши по звуку. Вот уже «ад хутором… И ракеты — бах! бах! За садами. Веришь, все небо в ракетах! Десятка полтора, а то и больше! Весь хутор как на ладони. И почалось… Ад кромешный, ей богу! Все лопается и летит огненными кусками черт-те куда! А самолетов десяток — не меньше!
Васька не догадывался, что приятелю известны все тонкости налета на аэродром: считал, что Сенькина роль, как и его, сводилась к тому, чтобы не прозевать посадки «птиц». А остальное — дело других.
«Ну и брехать здоров», — думал Сенька, но разубеждать не стал. Ракет Ленька выпустил всего три.
Сеньку начало одолевать нетерпение. Хотел уже спросить, но Васька, умостившись на топчане, сам заговорил:
— До нас городская одна прибилась… Та ты должен помнить: на велосипеде катал еще… Аля…
Мучительно долго возил Васька красным наперченным языком по бумажке, склеивая цигарку, и еще медленнее смоктал ее, раскуривая отсыревшую махру.
— Ну и что… Аля эта?
Сенька пересел на скрипучий табурет, откуда только что поднялся Жук. Свесил голову, окутываясь дымом, — недоброе чуял.
— В Румынию катит. Полковник румынский сватает. Там такие, брат, квартеты с ним наворачивает — ого! Он на скрипке, а сама на гитаре. И спивает. У ней голос, у суки, ух! Сам он чи помещик, чи буржуй. Гад его знает. И фабрика есть, и пахоть. А барахла того ей навалил в хату — страх. Бабы наши хуторские чисто одурели. Только и разговору…