– Прошу прощения, сэр! Позвольте вашу карточку?
– Я друг леди Сивиллы, – с раздражением ответил Билл.
Он отвернулся и пошел, но дворецкий не отставал:
– Простите, сэр, но я вынужден просить вас пройти за мной и уладить это недоразумение.
– Не трудитесь. Я как раз собираюсь представиться леди Сивилле.
– Мне даны другие указания, сэр, – твердо сказал дворецкий.
И не успел Билл осознать, что происходит, как его молча сжали с обеих сторон и провели в небольшую приемную за столовой.
Здесь его встретил человек в пенсне, в котором он узнал личного секретаря Комбринков.
Секретарь кивнул дворецкому, сказав: «Да, этот тот самый господин», и Билла отпустили.
– Мистер Макчесни! – обратился к нему секретарь. – Вы сочли уместным ворваться сюда без приглашения, и его светлость просит вас немедленно покинуть его дом. Соблаговолите отдать мне номерок из гардероба, где вы оставили ваше пальто.
Лишь теперь Билл понял, что произошло, и с его губ сорвалось единственное слово, которое у него нашлось для леди Сивиллы; после этого секретарь подал знак лакеям, и оказывавшего яростное сопротивление Билла вынесли через кухню, под молчаливые взгляды суетившихся поварят, в длинный коридор и вытолкнули в дверь на темную улицу. Дверь закрылась; минуту спустя она открылась снова, и из нее комком вылетело пальто, а вслед за ним и трость, пересчитавшая ступеньки.
Подавленный и уязвленный до глубины души, он стоял на улице; рядом остановилось такси, и из него послышалось:
– Приболели, командир?
– Что?
– Говорю, что знаю место, где можно похмелиться, командир! Всегда открыто.
Дверца такси отворилась, и машина унесла его прямо в ночной кошмар. Там было и кабаре, открытое всю ночь напролет вопреки закону; были и незнакомые собутыльники, подобранные неизвестно где; затем были споры, попытки расплатиться чеком среди ночи и внезапное объявление всем и не единожды, что он – Уильям Макчесни, продюсер, но никто ему не верил, и он сам себе не верил. Вдруг возникла жизненно важная необходимость сию же минуту увидеть леди Сивиллу и призвать ее к ответу, но мгновение спустя ничто уже не имело значения. Проснулся он в такси около дома от того, что его тряс за плечо водитель.
Когда он вошел, раздался телефонный звонок, но он с каменным выражением лица прошел мимо горничной и услышал ее голос, лишь ступив на лестницу.
– Мистер Макчесни, это снова звонят из больницы! Миссис Макчесни там, они звонят каждый час.
Все еще с трудом соображая, он поднес трубку к уху.
– Вас беспокоит больница «Мидланд», по поводу вашей жены. Сегодня в девять утра она родила; ребенок мертвый.
– Минуточку. – Его голос звучал сухо и надтреснуто. – Я вас не понимаю.
Через некоторое время до него дошло, что у Эмми случился выкидыш и что он ей нужен. Выйдя на улицу на подгибавшихся ногах, он поймал такси.
В палате было темно; со смятой постели на него смотрела Эмми.
– Ты! – воскликнула она. – Я думала, что ты умер! Где ты был?
Он встал на колени рядом с кроватью, но Эмми отвернулась от него.
– От тебя ужасно пахнет, – сказала она. – Меня сейчас стошнит!
Но она не стала убирать руку с его головы, и он долго так и стоял рядом с ней на коленях без движения.
– С тобой у нас все кончено, – пробормотала она, – но как мне было плохо, когда я подумала, что ты умер! Все умерли. И я тоже хочу умереть.
Ветер растворил шторы, и, когда он подошел к окну, чтобы задернуть их на место, она увидела его при утреннем свете: он был бледен, выглядел ужасно, костюм был мятый, на лице красовались синяки. На этот раз она возненавидела не тех, кто его отделал, а его самого. Она чувствовала, как он улетучивается из ее сердца, как стремительно пустеет то место, которое он занимал в нем раньше, и вот его уже там нет, совсем нет – и она теперь может и простить его, и даже пожалеть. Все это заняло считаные минуты.
Она споткнулась и упала на пороге больницы, пытаясь без посторонней помощи выйти из такси.
Когда к Эмми вернулось и физическое, и психическое здоровье, ею завладела идея вернуться к балету; привитая еще мисс Джорджией Берримен Кемпбелл из Южной Каролины старая мечта вновь обрела для нее черты блестящей перспективы, ведущей вспять, в дни юности и первых надежд в Нью-Йорке. Танец в ее понимании представлял собой сложную комбинацию непростых позиций и традиционных пируэтов, впервые возникшую в Италии несколько столетий назад и достигшую своего расцвета в России в начале двадцатого века. Ей хотелось заниматься тем, во что она верила; балет ей представлялся женской ипостасью музыки: вместо сильных пальцев у нее были ноги, которыми тоже можно было исполнять и Чайковского, и Стравинского; в «Шопениане» ноги были столь же красноречивы, как и голоса в «Кольце Нибелунга». В самых своих низменных проявлениях танец находился где-то между мастерством акробатов и дрессированных котиков; в наивысшей же точке он был высоким искусством Павловой.
Как только они вернулись в Нью-Йорк и вновь поселились в своей квартире, она целиком и полностью, будто шестнадцатилетняя девчонка, отдалась работе: по четыре часа в день у станка, позиции, соте, арабески и пируэты… Это стало смыслом ее жизни, и беспокоилась она лишь о том, не слишком ли она стара для балета? Ей было двадцать шесть, предстояло наверстать десять лет, но она была прирожденной балериной, с прекрасным телом и красивым лицом.
Билл поддерживал ее новое увлечение; как только она будет готова выступать, он создаст для нее первый настоящий американский балет. Ее поглощенность вызывала у него временами зависть; его же дела с тех пор, как они вернулись, шли трудновато. В прежние дни, благодаря своей чрезмерной самоуверенности, он обзавелся множеством врагов; ходили преувеличенные слухи о его пьянстве, о его суровом обращении с актерами и о том, что с ним очень тяжело работать.
Против него работало и то, что он никогда не умел копить, поэтому на каждую новую постановку необходимо было клянчить деньги. А еще, как ни странно, он оказался в некотором смысле интеллектуалом, да еще и смелым – он доказал это несколькими некоммерческими экспериментальными постановками, – однако за ним не стояла «Театральная гильдия», поэтому коммерческие провалы ему приходилось компенсировать из собственного кармана.
Были и успехи, но для них теперь требовалось гораздо больше сил – по крайней мере, так казалось ему, поскольку пришло время расплаты за прежнюю беспорядочную жизнь. Он все время собирался взять отпуск или перестать курить одну за другой, но развелось так много конкурентов: появились новые люди, сформировались новые непогрешимые репутации, да и вообще, к упорядоченному укладу жизни он не привык. Ему нравилось работать «запоем», поддерживая бодрость черным кофе, что не редкость в шоу-бизнесе, но не идет на пользу тем, кому за тридцать. В каком-то смысле опорой для него стали отличное здоровье и жизненная энергия Эмми. Они были все время вместе, и если иногда он и чувствовал легкое недовольство от того, что теперь он нуждался в ней больше, чем она в нем, то всегда успокаивал себя тем, что все у него наладится через месяц – ну, или в следующем сезоне.
Однажды ноябрьским вечером Эмми вернулась домой из балетной школы, бросила свою серую сумочку, натянула шляпку пониже на еще не совсем высохшие волосы и предалась приятным размышлениям. Она знала, что в студию уже месяц специально приходят люди, чтобы посмотреть на нее: она была готова выступать. В жизни ей уже приходилось работать столь же напряженно и долго, когда она выстраивала отношения с Биллом, и все закончилось страданием и отчаянием, ну а сейчас подвести ее могла лишь она сама, и никто другой. Но даже теперь у нее в голове крутилось: а не слишком ли она забегает вперед, считая, что ей улыбнулась удача, что она будет счастлива?
Она очень спешила домой, потому что сегодня неожиданно случилось нечто, о чем нужно было поговорить с Биллом.
Обнаружив его в гостиной, она крикнула, чтобы он шел к ней, а она пока переоденется. Она стала говорить, даже не оглянувшись:
– Послушай, что я тебе сейчас расскажу! – Она говорила громко, чтобы было слышно, несмотря на льющуюся в ванной воду. – Поль Маков пригласил меня танцевать с ним в этом сезоне в «Метрополитен»; правда, это еще не точно, так что никому не говори; предполагается, что даже я об этом не знаю.
– Отлично!
– Осталось только решить – не будет ли лучше, если я дебютирую за границей? Как бы там ни было, но Данилов говорит, что я готова выступать на публике. А ты как считаешь?
– Я не знаю.
– Неужели ты не в восторге?
– Мне нужно с тобой поговорить. Чуть позже. Продолжай.
– Это все, милый! Если ты, как и говорил, все еще собираешься в Германию на месяц, то Данилов сможет устроить мне дебют в Берлине. Но я бы лучше дебютировала здесь и начала выступать с Полем Маковым. Ты только представь… – Она умолкла, внезапно почувствовав сквозь толстую шкуру своей бурной радости, что он ее совсем не слушает. – Ну, а ты что хотел мне сказать?
– Сегодня вечером я ходил к доктору Кернсу.
– И что он сказал? – Голос ее радости заглушал для нее абсолютно все. Периодические приступы мрачного настроения Билла ее давно уже не тревожили.
– Я рассказал ему про кровь этим утром, и он сказал то же, что и год назад, – что, наверное, это просто лопнул какой-то сосудик в горле. Но, поскольку у меня был кашель и я беспокоился, возможно, лучше на всякий случай сделать рентген, чтобы окончательно во всем разобраться. Ну вот, мы и разобрались. У меня больше нет левого легкого.
– Билл!
– К счастью, на правом пятен нет.
Ужасно испугавшись, она ждала, что он скажет дальше.
– Сейчас не самый подходящий момент, – размеренно продолжал он, – но ничего не поделаешь. Он думает, что мне нужно уехать на зиму в горы, в Адирондак, или же в Денвер – он считает, что лучше в Денвер. Тогда, возможно, месяцев за пять-шесть все пройдет.