Директор закурил.
– Раз уж вы здесь, мистер Инджелс, мне бы хотелось, чтобы вы отдали мне обратно пропуск, который я вам выписал, чтобы вам не пришлось лишний раз ходить в контору. Я думаю, он вам больше не понадобится.
Криншоу достал синюю карточку из кармана и передал ее директору. Они пожали друг другу руки.
– Одну минуту, – попросил Криншоу, когда директор повернулся, чтобы уйти. – Отсюда видно окно больницы?
– Оно выходит во внутренний двор, вы не сможете его увидеть.
– Жаль.
Когда директор ушел, Криншоу еще долго стоял у двери, и по лицу его текли слезы. Он никак не мог собраться с мыслями и начал с того, что постарался вспомнить, какой сегодня был день; было воскресенье, тот день, в который он каждые две недели тридцать лет подряд приходил в тюрьму навестить Изверга.
Он не увиделся бы с Извергом еще целых две недели.
В отчаянии от внезапно обрушившегося на него одиночества он вслух пробормотал: «Итак, он умер. Он оставил меня». И затем, с глубоким вздохом, в котором слышались и печаль, и страх: «Итак, я потерял его – своего единственного друга, я остался один».
Он продолжал разговаривать с самим собой, когда проходил через внешние ворота, и его пальто зацепилось за огромную, расшатанную дверь, которую охранник открыл, чтобы выпустить его, и услышал повторенные эхом слова: «Я – один. Наконец, наконец я – один!»
Он зашел к Извергу через несколько недель.
– Но он же умер! – дружелюбно ответил ему директор.
– Да-да… Кажется, я просто запамятовал, – сказал Криншоу.
И он отправился обратно домой, и ботинки его утопали в белой и сверкающей, словно грани бриллианта, поверхности зимних равнин.
Снова в Вавилоне
– И где же мистер Кэмпбелл? – спросил Чарли.
– В Швейцарии. Мистер Кэмпбелл нездоров, мистер Уэйлс.
– Жаль. А Джордж Хардт? – опять спросил Чарли.
– В Америке, работает.
– Ну а Снежок?
– Заходил на той неделе. И его приятель, мистер Шаффер тоже в Париже.
Полтора года прошло, и всего два имени из длинного списка! Чарли написал в записной книжке адрес и вырвал страничку.
– Если мистер Шаффер появится, передайте ему, – сказал он. – Это адрес моего свояка. Я пока не знаю, в каком отеле остановлюсь.
На самом деле не так уж сильно он огорчился, найдя Париж опустевшим. Но в баре отеля «Ритц» было непривычно и зловеще спокойно. Бар больше не был американским – здесь надо было поневоле сдерживаться, ты больше не чувствовал себя здесь хозяином. Бар вновь отошел обратно французам. Это спокойствие он почувствовал, едва выйдя из такси: швейцар, у которого обычно в такой час не было ни минуты покоя, спокойно болтал у черного входа с посыльным.
Он шел по коридору, и из некогда шумной дамской комнаты до него донесся одинокий недовольный голосок. Вошел в зал; оставшиеся до стойки двадцать футов он по привычке миновал, глядя под ноги на зеленый ковер; затем почувствовал под ногами прочную металлическую подножку стойки, вскинул голову, обернулся, окинул взглядом зал – и встретил один-единственный взгляд из-за газеты в углу! Чарли попросил позвать Поля, старшего бармена, который в былые дни биржевого подъема прибывал на работу в собственном, собранном на заказ лимузине – правда, высаживаясь из скромности на соседней улице. Но у Поля сегодня был выходной, так что разговаривать пришлось с Аликсом.
– Нет-нет, достаточно, – сказал Чарли. – Я теперь сбавил обороты.
Аликс явно обрадовался за него:
– А пару лет назад вы крепко…
– Да, завязал теперь, – подтвердил Чарли. – Уже полтора года.
– Как идут дела в Америке?
– Я в Америке несколько месяцев не был. Работаю в Праге, представляю там пару концернов. Там меня никто не знает.
Аликс улыбнулся.
– Помнишь, как Джордж Хардт устраивал здесь мальчишник? – спросил Чарли. – Кстати, о Клоде Фессендене ничего не слышно?
Аликс ответил, понизив голос:
– Он в Париже, но больше сюда не ходит: Поль его выставил. Он задолжал здесь тридцать тысяч франков: больше года в долг пил, ел и даже угощал. А когда Поль все-таки попросил оплатить счет, он дал ему чек, который банк отказался оплатить!
Аликс удрученно покачал головой.
– В голове не укладывается – такой джентльмен! А теперь он еще и распух. – И он обвел руками широкую окружность в районе живота.
Чарли бросил взгляд на устраивавшуюся в уголке шумную группу педиков.
«А этих ничего не берет, – подумал он. – Акции будут взлетать и падать, людей будут нанимать и выбрасывать на улицу, а они как были, так и будут!» Это место стало действовать на него угнетающе. Он спросил кости и сыграл с Аликсом на выпивку.
– Надолго приехали, мистер Уэйлс?
– Четыре-пять дней, с дочкой повидаться.
– Ого! Не знал, что у вас есть дочь.
На улице сквозь редкий дождь тускло светились огненнокрасные, газово-синие, призрачно-зеленые огни рекламы. Наступил вечер, улицы пришли в движение, засветились витрины бистро. На углу бульвара Капуцинов он поймал такси. Мимо проплыла розово-величавая площадь Согласия, они пересекли неизменную Сену, и Чарли вдруг ощутил неотъемлемую провинциальность района Левого берега.
Чарли попросил проехать по Оперному проезду, хотя это и было не по пути. Но ему очень хотелось посмотреть, как сумерки расплываются по волшебному фасаду, и услышать трубы Второй империи в гуле автомобильных гудков, выдувающих первые аккорды «Медленного вальса» Дебюсси. Витрину книжного магазина Брентано закрывали железной решеткой, а за низенькой стриженой буржуазной изгородью ресторана Дюваля уже садились за ужин. Ему никогда не приходилось есть в дешевом парижском ресторане. Обед из пяти блюд, четыре с половиной франка и восемьдесят центов, включая вино. Он вдруг почему-то об этом пожалел.
Машина продолжала ехать по Левому берегу, провинциальность никуда не уходила, и ему пришло в голову: «Сам ведь испортил себе целый город! Ничего не замечал, жил себе день за днем – раз, и пролетело два года, и все ушло, и я ушел».
Ему было тридцать пять, он прекрасно выглядел. Поирландски подвижное лицо уравновешивалось глубокой морщиной на переносице. Он позвонил в дверь дома свояка на улице Палатин, и морщина углубилась, промежуток между бровями исчез, а сердце на мгновение ушло в пятки. Из-за спины открывшей дверь горничной вылетела симпатичная девочка лет девяти, взвизгнула: «Папа!» – и, подпрыгнув, как вытащенная на берег рыбешка, бросилась в его объятия. Схватив за ухо, пригнула его голову к себе и прижалась щекой к щеке.
– Ты мое солнышко! – сказал он.
– О, папа, папа, папа, папочка!
Она потащила его в гостиную, где ждала семья: девочка и мальчик одного с ней возраста и его свояченица с мужем. Он спокойно поздоровался с Мэрион, следя, чтобы в голосе не чувствовалось ни притворного воодушевления, ни неприязни, но ответ прозвучал неприкрыто холодно, хотя неизменное выражение недоверия она свела к минимуму, сразу же переключив внимание на его дочь. Мужчины обменялись дружеским рукопожатием, а Линкольн Петерс даже чуть дольше обычного задержал руку Чарли.
В комнате было тепло и по-американски уютно. На полу дорожкой выстроились желтые прямоугольники света, и трое детей по-домашнему играли в классики; звуки энергичного потрескивания дров в камине и типично французское оживление на кухне говорили о том, что уже шесть вечера. Чарли не расслаблялся; сердце в груди билось напряженно, но дочка придавала ему уверенности, подбегая к нему время от времени и не выпуская из рук куклу, которую он ей только что подарил.
– На редкость хорошо! – объявил он в ответ на вопрос Линкольна. – Дела у многих не идут вовсе, ну а у нас – гораздо лучше обычного. Честно говоря, просто чертовски здорово! Я даже пригласил сестру из Америки, чтобы вести хозяйство, она приедет через месяц. За прошлый год я получил даже больше, чем тогда, когда у меня были деньги в банке. Видишь ли, чехи…
Хвастался он не просто так; но, поймав косой взгляд Линкольна, тут же сменил тему:
– Какие у вас замечательные дети, как хорошо воспитаны! Прекрасно себя ведут…
– И Гонория тоже прекрасная девочка!
С кухни вернулась Мэрион Петерс. Высокого роста, с беспокойным взглядом – когда-то она была поамерикански свежа и очаровательна. Чарли это никогда не привлекало, и он всегда удивлялся, слыша, как говорят о том, какой она была красавицей в молодости. Между ними с самого начала возникла инстинктивная антипатия.
– Ну, как тебе Гонория? – спросила она.
– Потрясающе! На удивление выросла за десять месяцев. Все дети выглядят просто замечательно.
– Да, мы уже год как не вызывали врача. А как тебе Париж – сильно изменился?
– Так странно – почти не видно американцев.
– И отлично, – резко отозвалась Мэрион. – По крайней мере, теперь в магазине тебя уже не принимают за миллионершу. Мы, конечно, пострадали, как и все, но в целом все это было к лучшему.
– Но и тогда было очень здорово, – ответил Чарли. – Мы чувствовали себя здесь королями, практически небожителями, мы были окружены какой-то магической аурой. Сегодня в баре… – он прикусил язык, поняв, что заговорился, – я не встретил ни одного знакомого.
Она бросила на него изучающий взгляд:
– А мне казалось, что с тебя уже достаточно баров?
– Зашел на минутку. Каждый вечер выпиваю рюмку, и все.
– Может быть, коктейль перед ужином? – предложил Линкольн.
– Я каждый вечер выпиваю одну рюмку, а сегодня уже пил.
– Надеюсь, что так будет и впредь, – сказала Мэрион. Она сказала это таким холодным тоном, что ее неприязнь нельзя было не заметить, но Чарли лишь улыбнулся; у него был свой план. Ее агрессия давала ему преимущество, а еще он умел ждать. Ему надо было, чтобы они сами начали разговор о том, что – они это отлично знали – привело его в Париж.
За ужином он никак не мог решить, кого же больше напоминает Гонория: его самого или мать? Не дай ей бог получить от каждого из них то, что в сумме и привело их к катастрофе! Его охватило желание всеми силами укрыть и защитить ее. Он считал, что знает, что должен для нее сделать. Он верил в характер; нужно было отпрыгнуть на поколение назад и вновь поставить на характер как на вечную ценность. Все износилось.