Отчаяние — страница 2 из 71

Почему я не вижу?

Луковский сказал:

– У тебя на глазах повязка. Несколько кровеносных сосудов лопнули, но это поправимо. Ты не ослепнешь. Лежи спокойно, расслабься. И скажи, что случилось.

Который час? Пожалуйста. Мне надо позвонить домой. Предупредить…

– Мы сообщили твоим родителям. Они выехали, будут с минуты на минуту.

Луковский не лгал – но, даже если родители приедут в следующие девяносто секунд, сюда их не пустят.

– Ты ждал поезда в сторону дома, верно? На четвертой платформе? Помнишь? Десять тридцать на Стратфилд. Но в поезд не сел. Что случилось?

Луковский перевел взгляд на график под текстовым окном. Десяток кривых шел вверх, отражая улучшение жизненных показателей. Пунктирная компьютерная экстраполяция достигала пика на следующей минуте, потом быстро ныряла вниз.

У него был нож.

Правая рука Каволини сжалась, неподвижные до сих пор лицевые мускулы напряглись, их свела боль.

Очень больно. Сделайте что-нибудь.

Биоэтик спокойно взглянул(а) на экран, проверил(а) какие-то цифры, но вмешиваться не стал(а). Любая анестезия заглушила бы нейронную деятельность, сделала допрос невозможным. Надо было или продолжать, или отказаться от всей затеи.

Луковский сказал мягко:

– Медсестра сейчас даст болеутоляющего. Держись, приятель, осталось недолго. Только скажи: кто тебя ударил?

Оба вспотели; у Луковского рука была по локоть в искусственной крови. Я подумал: «Если б ты нашел его на улице в луже крови, ты бы задал те же вопросы? И произносил бы ту же утешительную ложь?»

– Кто это был, Дэнни?

Мой брат.

– Твой брат ударил тебя ножом?

Нет. Я не помню, что случилось. Спросите потом. У меня в голове путается.

– Почему ты сказал, что это был твой брат? Он тебя ударил или не он?

Конечно, не он. Никому не говорите, что я так сказал. Я все объясню, если вы перестанете сбивать меня с толку. А теперь можно мне болеутоляющего? Пожалуйста.

Лицо его кривилось и застывало, кривилось и застывало, словно маска сменялась маской, отчего страдание казалось наигранным, отвлеченным. Он замотал головой, сперва слабо, потом все сильнее. Я решил, что у него начался припадок: оживляющие средства перестимулировали поврежденные нейронные связи.

Внезапно Каволини поднял правую руку и сорвал повязку.

Голова его тут же перестала дергаться; может быть, кожа стала сверхчувствительной и повязка доставляла нестерпимые муки. Юноша раза два моргнул, потом сощурился от яркого света. Зрачки сократились, он вполне осмысленно повел глазами. Слегка приподнял голову, взглянул на Луковского, посмотрел на свое облепленное приборами тело, увидел плоский блестящий кабель сердечного стимулятора, трубки с искусственной кровью, ножевые раны, копошащихся белых личинок. Никто не шелохнулся, никто не раскрыл рта, покуда Каволини рассматривал иголки и электроды в своей груди, бьющую оттуда розовую струю, развороченные легкие, кислородную трубку. Экран был у него за спиной, однако все остальное можно было охватить одним взглядом. Через секунду Каволини понял и на глазах обмяк от мучительного прозрения.

Он открыл рот, снова закрыл. Выражение лица менялось молниеносно; сквозь маску боли проступило детское изумление, потом – почти радость от того, что загадка разрешилась так просто, возможно, даже восхищение тем необычайным, что над ним проделали. Какое-то мгновение казалось: он оценил блестящий, подлый, кровавый розыгрыш.

Потом он сказал четко, в промежутках между навязанными механическими вдохами:

– По… мо… ему… это… вы… пло… хо… при… ду… ма… ли. Я… боль… ше… не… хо… чу… го… во… рить.

Он закрыл глаза и откинулся на операционный стол. Кривые на экране быстро поползли вниз.

Луковский обернулся к судмедэксперту. Он посерел, но руку Каволини так и не выпустил.

– Почему сработала сетчатка? Что ты напортачила? Идиотка… – Он поднял левую руку, замахнулся на судмедэксперта, но не ударил.

На майке биоэтика вспыхнуло: «ВЕЧНУЮ ЛЮБОВЬ ПОДАРИТ ВАМ СТИМУЛЯТОР, ВЫРАЩЕННЫЙ ИЗ ДНК ВАШЕГО ЛЮБИМОГО».

Судмедэксперт, не желая признавать свою вину, заорала:

– А вы чего тянули? Надо было снова и снова спрашивать про брата, пока уровень адреналина поднимался к красной черте!

Я подумал: «Интересно, кто определял нормальное содержание адреналина в крови человека, которого недавно зарезали, а в остальном он вполне спокоен?»

Кто-то у меня за спиной разразился нецензурной бранью. Я обернулся и увидел фельдшера, который привез Каволини в карете скорой помощи; я и не знал, что он еще здесь. Фельдшер глядел в пол, стиснув кулаки, и трясся от бешенства.

Луковский схватил меня за плечо, забрызгав искусственной кровью. Он говорил театральным шепотом, словно надеялся, что слова его не попадут в запись:

– Снимете следующего, ладно? Такого не случалось никогда – слышите, ни-ког-да, и если вы покажете единственный на миллион прокол…

Биоэтик встрял(а) примиряюще:

– Думаю, указания Тейлоровской комиссии по частичному запрету…

Помощник судмедэксперта взорвался:

– Тебя забыли спросить! Молчало бы уж, жалкое ты…

Где-то в электронном нутре оживляющих аппаратов завыла сирена. Помощник судмедэксперта склонился над пультом и замолотил по кнопкам, словно расходившийся ребенок по сломанной игрушке. Сирена смолкла.

В наступившей тишине я полуприкрыл глаза, вызвал Очевидца и отключил запись. Я видел достаточно.

Тут Дэниел Каволини очнулся и стал кричать.

Я посмотрел, как его накачивают морфием, и дождался, пока оживляющие лекарства его прикончат.

2

Было начало шестого, когда я спускался от станции Иствуд к дому. В бледном бесцветном небе медленно гасла Венера, однако улица выглядела в точности как днем. Только необъяснимо безлюдной. В вагоне я тоже ехал один. Время, когда остаешься последним человеком на Земле.

В сочной зелени по обеим сторонам железной дороги громко распевали птицы, их голоса доносились из парков, вкрапленных в окружающие предместья. Парки по большей части напоминают девственные леса, однако каждое деревце, каждый кустик созданы в биотехнологической лаборатории; засухо– и пожароустойчивые, они не сбрасывают на землю грязных, горючих листьев, сучков или коры. Мертвая растительная ткань всасывается и поглощается; я видел съемку с эффектом ускоренного движения (сам я такого не снимаю), на которой бурая пожухшая ветвь втягивалась в живой ствол. Большинство деревьев вырабатывает слабый электрический ток – исключительно химическим путем за счет солнечного света – и двадцать четыре часа в сутки качает запасенную энергию акционерам. Специальные корни отыскивают проложенные под парками сверхпроводниковые линии передач. Два с четвертью вольта никого не убьют, более высокое напряжение было бы опасным, однако передать на расстояние слабый ток может только провод с нулевым сопротивлением.

Часть фауны тоже подверглась улучшению: сороки не галдят даже весной, комары не сосут кровь, самые ядовитые змеи не способны укусить ребенка. Мелкие преимущества перед дикими собратьями, биохимическое родство с искусственной растительностью – и биоинженерные виды полностью вытеснили все прочие из городской микроэкосистемы, однако сразу вымрут, случись им попасть в природные заказники, удаленные от человеческих обиталищ.

Я снимаю отдельный домик в самообеспечиваемом саду. В тупичке, плавно переходящем в парк, кроме нас живут всего три семьи. Снимаю девятый год, с тех пор как получил работу в ЗРИнет, но по-прежнему чувствую себя не в своей тарелке, словно забрался в чужой богатый дом. Иствуд расположен в восемнадцати километрах от центра Сиднея, и, хотя желающих селиться здесь все меньше, цены на недвижимость остаются вздутыми; мне этот дом не выкупить и за сто лет. Посильная (еле-еле) квартплата – просто везение; таким хитрым образом владелец уходит от налогов. Того и гляди, взмахнет бабочка крылышками над мировыми финансовыми рынками, компьютерные сети поумерят свою щедрость, или мой хозяин переключится на другую благотворительность, и вылечу я километров на пятьдесят западнее, в родимые трущобы.

После такой ночи дом должен казаться убежищем, однако я почти минуту трусливо мялся на пороге, не вставлял ключ.

Джина уже встала, оделась и завтракала. Я не видел ее со вчерашнего утра – словно бы и не выходил.

Она спросила:

– Как съемки?

(Я послал ей сообщение из больницы – мол, повезло наконец.)

– Не хочу об этом говорить.

Я ушел в гостиную и упал в кресло. Что-то случилось с вестибулярным аппаратом – мне показалось, будто я проваливаюсь в сиденье. Я сфокусировал взгляд на рисунке ковра, и ощущение понемногу прошло.

– Что случилось, Эндрю? – Джина последовала за мной в гостиную, – Какой-то сбой? Придется переснимать?

– Сказано тебе, не хочу…

Я осекся, поднял глаза и заставил себя сосредоточиться. Она растерялась, но еще не сердилась. Правило третье: говори ей все, даже самое неприятное, при первой возможности. Хочется тебе или нет. Иначе она сочтет, что ты замыкаешься в себе, и смертельно обидится.

Я сказал: «Переснимать не придется. Все позади», – и коротко изложил случившееся.

Джина сникла.

– А что-нибудь из его слов стоило этой процедуры? То, что он сказал насчет брата, – есть тут какой-нибудь смысл или он просто бредил?

– Пока неясно. Брат – тот еще фруктец, осужден условно за покушение на мать. Его сейчас допрашивают, но все еще может кончиться ничем. Если у потерпевшего пропала кратковременная память, он мог все сочинить, подставить на место убийцы первого подходящего знакомого. Он ведь отказался от своих слов – может, он не брата выгораживал, а просто осознал, что ничего не помнит.

Джина сказала:

– Даже если брат действительно виновен, ни один суд не признает уликой два слова, которые потерпевший тут же взял обратно. Если кого-то осуждают, то не вследствие оживления.