Отчаяние — страница 37 из 107

– Санечка, а зыркалки-то у тебя получшали, – заговорил он ласково, чуть недоумевающе, но одновременно с какой-то долей радости. – Они ведь, зрачоченьки твои, Санечка, стали реагировать на… Хм, вот что значит с родителем поговорить, а?! Ну-ка, скажи, что ты вчера вечером в окне видел?

Зрачки Александра Исаева расширились, лицо свело резкой, странной гримасой то ли смеха, то ли ужаса, – и он тихо ответил:

– Одуван…

Доктор Ливин, не снимая ладони с его колена и не отрывая взгляда от зрачка, придвинулся еще ближе:

– Что, что? Я не понял, Сашуля, повтори-ка еще раз…

– Фу-фу, – показал зэк губами, а потом выпалил, – и детишки полетели, полетели, беленькие, с ножонками, легонькие…

Доктор резко откинулся на спинку стула. Александр, выработавший во время пыток рефлекс страха на быстрые и неожиданные движения, схватившись за голову, вскочил. Однако на этот раз он испугался не того, что его могут ударить, а потому, что явственно увидел фразу, которую произнес. Она жила не отдельно от него, не в таинственной его глубине, забиваемая сотнями других странных, бессильных, ищущих друг друга разноинтонационных звучаний, как это было последние годы, а вполне реально: вот он, одуванчик, дунь на него весною, и, как говорила мама, одуванчиковы детишки полетят по лесу.

Доктор Ливин подошел к Александру, обняв его, вернул к столу, мягко усадил, погладил по голове, привычно ощутив глубокие шрамы и мягкие податливости черепа; заговорщически подмигнул:

– А как же звали папу детишек?

Александр Исаев долго молчал, страшась чего-то, а потом прошептал:

– Не скажу.

– Почему? – обиженно удивился доктор Ливин.

– А все равно детишки уж разлетелись на парашютиках, – Александр Исаев тихо улыбнулся. – Не поймать…

– Какие детишки? – по-прежнему мягко поинтересовался Ливин. – Разве у тебя братья были? Сестры?

– Были…

– Ну-ка, позови их, – предложил доктор, – я их сейчас к тебе привезу.

– Улетели… Не догнать теперь…

– Да кто улетел?! – Ливин начал терять терпение: «Старею, раньше мог беседовать с несчастными идиотами, стараясь понять ломаную, но тем не менее таинственно-логичную линию трагической аномалии».

– Детишки, – повторил Александр. – Мягонькие, пушистенькие, никого не обидят, зла не принесут…

– А дуешь ты почему?! Разве на детишек дуют?

– На одуванных – да…

Ливин наконец понял:

– Так это ты про одуванчик? Тот покачал головой:

– Вы ж про солнце спрашивали… А я про одуванчик сам думал… Без вас… Один…


С того дня Ливин перевел Александра Исаева в отдельную тихую палату, прописал ему курс новой терапии и сегментальные массажи, добился у начальства двухчасовой прогулки – зэк ложился в его докторскую диссертацию «Роль шока в психике больного, перенесшего тяжелую травму черепа».

Он работал каждый день, часа по три; Александр постепенно начал хмуриться – явный симптом возвращения памяти или обостренной реакции на вопрос.

Речь его становилась менее загадочной – поначалу была потаенной, тройной смысл в каждой фразе.

…Ливин помолодел, научное счастье само шло в руки.

И в тот как раз день, когда намеревался начать заключительные программы, его вызвал начальник спецтюрьмы:

– Как Исаев? Вы с ним, говорят, много возитесь?

Поскольку начальник был обыкновенным тюремщиком, к науке не имел никакого отношения, на ученых смотрел с открытым юмором, не лишенным, впрочем, доброжелательства, Ливин рассказал ему про работу.

– Ну и хорошо, – ответил тот, внимательно выслушав доктора. – Завтра комиссия приезжает… Ему, оказывается, вышку дали, а полных придурков не шлепают… Так что вы уж порадейте, чтоб он, понимаете, показался нашим гостям более или менее нормальным.

– Я умоляю вас, – Ливин прижал свои девичьи руки к старческой груди, – я вас умоляю, Роман Евгеньевич! Этого зэка нужно спасти! Я работаю с ним во имя науки! Нашей, русской науки! Он может опрокинуть всю диагностику, которая была раньше! Молю вас, Роман Евгеньевич!

– Товарищ военврач, – сухо отрезал начальник, – вы мое приказание слышали? Слышали. Извольте исполнять… Советский народ, понимаете, строитель коммунизма, терпит нужду, еще не всюду живут так, как мы того хотим, а нам, понимаете, с придурочными контриками цацкаться, которые пищу рабочего класса жрут?!


…Дождавшись, когда персонал ушел по домам и остались одни лишь надзиратели, Ливин заглянул в камеру Александра Исаева:

– Санечка, завтра к тебе приедут разные люди, – прошептал он. – Будут спрашивать тебя… Так ты молчи, Санечка, ладно? Ты молчи! Молчи, как раньше! К тебе плохие люди придут, ты им не верь, на вопросы не отвечай, понял меня, сынок?

– Я не твой сынок, – так же тихо ответил Александр Исаев, – у меня папочка есть, он красивый и очков не носит…

Доктора Ливина арестовали на рассвете – камера Исаева-младшего прослушивалась.


…Члены комиссии, прибывшие утром, внимательно ознакомились с историей болезни зэка 187-98/пн, затем вызвали Александра Исаева в комнату, залитую солнцем, предложили сесть; он, глядя на них непонимающим взглядом, стоял молча.

– Санечка, вы ведь уж и говорить начали, – копируя манеру арестованного Ливина, ласково начал старший комиссии. – Ну-ка, расскажите и нам что-нибудь интересненькое…

Александр Исаев стоял неподвижно, стараясь удержать в себе не столько шепот Ливина, сколько его молящие глаза, в которых ему почудились капельки, – кап-кап, кап-кап, дождик, лей, грибочки, растите скорей… Лизанька… Это в пионерлагере пела Лизанька…

– Ну, Санечка, мы ждем, – по-прежнему ласково и неторопливо продолжал председатель комиссии. – Мы ведь хотим выписать тебя… Отпустить домой… К родителям, если твое дело действительно пошло на поправку… Доктор Ливин считает, что ты уж совсем поправился…

Александр Исаев по-прежнему стоял неподвижно, смотрел сквозь этих людей, ворошивших какие-то бумаги, и не произносил ни единого слова.

Тогда председатель комиссии, довольно молодой военный врач, осторожно, с долей брезгливости, повернул черный рычажок под столом – терпеть не мог отечественной техники, непременно подведет в самый важный момент.

В комнате послышалось завывание ветра, далекий треск морзянки, чьи-то размытые слова, набегавшие друг на друга.

А потом, прорываясь сквозь эту далекую пургу, явственно прозвучал голос Максима Максимовича Исаева:

– Сыночек, ты слышишь меня?!

И Александр Исаев, сделав шаг навстречу, закричал:

– Папочка, миленький, слышу! Слышу тебя, родной! Мне уже совсем хорошо! Я почти все вспомнил, папочка! Где ты?! Папочка?! Отвечай же! Хочешь, я еще громче закричу? Ты слышишь меня?!

Военврач выключил магнитофон и кивнул надзирателям: «Можете уводить».

– А папа? – по-детски пронзительно закричал Саня. – Папочка! Я же здесь! Почему ты замолчал?! Я здоров, папочка! Я помню! Я вспоминаю, папа!


…Александра Исаева признали вменяемым и увезли в другую тюрьму.


Когда трем исполнителям показали его – один из них должен был во время конвоирования по коридору выстрелить осужденному в затылок, – самый рослый из них сделался вдруг белым как полотно:

– Так это ж наш капитан! Это Коля! Он нам в Праге жизнь спас! Товарищи, он наш! Он наш! Это ошибка, товарищи!

– Ты на одуванчик подуй, – тихо сказал Исаев-младший, – детишки по миру разлетятся. – А потом улыбнулся загадочно: – Мне в спину нельзя… Мне в голову надо, она у меня болит, а спина здоровенькая…


Исполнитель Гаврюшкин был расстрелян через семь дней; провел пять суток без сна на конвейере: «Кто рекомендовал пролезть в органы? С кем снюхался в Праге в мае сорок пятого?!»

…Начальник команды получил строгача с занесением.

Заместитель начальника отдела кадров отделался выговором без занесения в учетную карточку.

Начальнику тюрьмы было поставлено на вид.

20

Влодимирский чувствовал, что наверху происходит нечто странное, непонятное ему, какое-то дерганье и суета, начинавшаяся вдруг и столь же неожиданно кончавшаяся.

Разгадывать политические ребусы – работа, непосильная для обычного человека, хотя и с полковничьими погонами, да еще при полнейшем расположении начальства: как абакумовского, так и комуровского (считай, берйевского). Именно это последнее – благорасположение с двух сторон – держало его в состоянии постоянной напряженности, не оставляя времени исследовать то, что так беззвучно и незаметно, но давно и грозно ворочалось в Кремле: мимо него не проходили ни разговоры о семье Молотова – странные разговоры, тревожные; ни намеки на то, что Сталин перестал принимать члена Политбюро Андрея Андреевича Андреева, который в свое время тесно сотрудничал с Дзержинским; прервал отношения с Ворошиловым; постоянно – так было в тридцать шестом, рассказывали старожилы, – вызывает Вышинского; явно приблизил Абакумова; Берия принимает реже, чем Виктора; маршал по этому поводу сухо заметил: «Зарвался».

Он несколько растерялся после недавнего разговора с Комуровым потому еще, что тот поинтересовался: «Ты твердо убежден, что Исаев не гонит липу по поводу его рукописи, хранящейся в банке?»

Значит, и это навесили на него: если Исаев не лжет, удар придется именно по Лаврентию Павловичу – бить есть по чему: именно тот приказал Шандору Радо после заключения договора о дружбе с Гитлером не проявлять активности; именно он запретил Шандору привлекать к работе Рёслера, человека, имевшего прямую связь со штаб-квартирой фюрера, – «провокатор и английский шпион». Именно он же, Берия, в панике, в шесть утра двадцать второго июня, когда началась война, подписал шифровку Радо: «Платите Рёслеру любые деньги, только б работал!» И презрительный ответ Шандора: «Рёслер работает не из-за денег, он не осведомитель, а борец против нацизма». А расстрел всех наших нелегалов, внедренных в Германию? Прекращение разведработы против гитлеровцев? Неважно, что приказал Сталин, – подписал-то Берия… А дело Кривицкого? Исаев вполне мог с ним встречаться, а тот знал все о процессах тридцатых годов… В Испании он виделся с Орловым – исчез, голубь, а работал в Центре, для него тайн нет… С Леопольдом Треппером, «Большим шефом», контачил… С Сыроежкиным дружил, с Антоновым-Овсеенко… На кой черт Берия уступил кресло Абакумову?! Сам ведь ушел, никто не принуждал… Ах люди, люди, порождение крокодилов… Неужели нельзя жить дружбой? Открыто? Нараспашку?! Одно ведь делаем дело!