– Ну и прекрасно. Закончите эту и немедленно войдете в следующую… У меня просто-напросто нет средств, чтобы внести неустойку. Вы же знаете, что и под эту картину я получил ссуду в банке, а это было нелегкое дело – получить под вас деньги. Что за тема нового фильма?
– Об этом пока рано говорить.
– Фильм будет игровым?
– Не знаю. Пока не знаю. Скорее всего, сплав актерской игры с хроникой…
Шварцман поднялся, прошелся по кабинету, то и дело вытирая шею платком – он сильно потел, когда волновался.
– Если это связано с документалистикой, я попробую поговорить кое с кем на Кудаме:[247] они прокатывают оскопленную шведскую порнографию, ваша задумка может их заинтересовать.
– Спасибо, – сказал Люс. – Только это еще не точно – документалистика…
– Новый фильм будет автобиографичным, связанным с вашим делом?
– Как сказать…
– Сказать мне надо правду.
– Если я скажу «да»?
– Тогда я спрошу, кто будет играть роль вашей подруги. На это клюнут…
– Этого не будет. Не в этом смысл моего замысла.
– Тогда ваше предприятие никого не заинтересует. Если бы вы пошли на то, чтобы рассказать зрителям про свой интимный мир, мне удалось бы что-нибудь придумать. Толпа любит подглядывать в замочную скважину.
– Как вы думаете, во что может вылиться неустойка? Приблизительно, весьма приблизительно?
– Тысяч двести. Не меньше.
– Но я же доделаю этот наш фильм! – сказал Люс. – Ну, скажем, через два месяца мы его сдадим… Это никак не повлияет на сумму неустойки?
– Об этом сейчас преждевременно говорить, Люс. Вероятно, в дальнейшем что-то мы сможем получить назад. Но об этом сейчас рано говорить.
– Я очень сожалею, милый, – сказал Люс, поднимаясь, – но мне придется вас огорчить… Если вы не сможете договориться о пролонгации картины, этой картины или же что-нибудь придумать с новой, я вынужден буду уплатить вам неустойку…
– У вас нет денег, Люс.
– Я, быть может, останусь голым, но я задумал эксперимент. К этому эксперименту рано или поздно приходит каждый художник, Шварцман…
– Что за эксперимент? – устало спросил продюсер, тоже поднимаясь.
– Чехов писал, что надо по капле выдавливать из себя раба. Вот этим я и решил заняться в тот месяц, под который просил у вас деньги.
От Шварцмана Люс поехал к владельцу радиозаводов Клементу фон Зеедле. Их познакомили месяцев пять назад, и Зеедле сказал тогда, что собирается вложить деньги в кинопроизводство. «Заезжайте, – предложил он тогда Люсу, – обменяемся соображениями. Я, естественно, не очень-то разделяю ваши политические концепции, однако искусство ваше впечатляет, и равнодушных я не видел – одни хотят линчевать вас, другие собирают деньги на прижизненный памятник. Заезжайте, быть может, договоримся о чем-то на будущее».
– Здравствуйте, рад вас видеть, Люс, – сказал Зеедле. – Я был огорчен, узнав о ваших неприятностях. Кофе? Коньяк?
– Спасибо. У меня к вам деловой разговор.
– Кофе не мешает делам… Кстати, неприятности кончились или остались хвосты?
– Все кончилось.
– Ну и слава богу… Я был убежден в этом…
Кабинет у Клемента фон Зеедле, в отличие от маленького бюро Шварцмана, был громадный, обставлен новой мебелью, но не той, которая рекламируется как «самая удобная и надежная», а особой, сделанной на заказ в Скандинавии, из светлого дерева; кресла обтянуты настоящими тигровыми и леопардовыми шкурами, на стенах не репродукция с Гогена, а настоящий Пикассо и Сальвадор Дали.
В отличие от Шварцмана, владелец радиозаводов не стал вызывать секретаршу, а сам заварил кофе и поставил перед Люсом чашку.
– У меня родилась идея, господин Зеедле. Идея нового фильма.
– Спасибо, что пришли ко мне. Польщен. Когда бы вы смогли начать работу?
– Сегодня.
– Прекрасно. Сколько это будет мне стоить?
– Первый взнос – двести тридцать тысяч.
– Это ерунда. Это не деньги. Каким будет второй взнос?
Люс почувствовал, как его тело, все это время напряженное (из-за этого ему было неудобно сидеть в машине, и у Шварцмана, и здесь), стало прежним, упругим и подвластным ему. Он откинулся на спинку стула и вытянул ноги.
– Я не совсем готов к ответу, но думаю, что мы уложимся в семьсот тысяч, от силы в миллион.
– Я советовался с моими друзьями… Они говорили мне, что прокат требует сейчас лишь широкоформатных цветных лент… Вы знаете об этом?
– Да.
– Простите, что я задал вам этот вопрос, но многие режиссеры считают, что целесообразнее выражать идею в черном цвете, – продолжал Зеедле. – Теперь последнее… Тема вашей новой работы?
– Я не умею рассказывать замысел. Что-то про банду. Пиф-паф, коварство, ум, ловкость, насилие, смерть…
– Но об этом уже много сделано, – удивился Зеедле. – Вы – и вдруг вестерн? Оставьте это безвкусным парнишкам из Голливуда. Давайте что-нибудь в духе Антониони, но так, – неожиданно засмеялся Зеедле, – чтобы при этом можно было коснуться проблем радиопромышленности в двадцатом веке.
– Так я не умею, – сказал Люс и почувствовал, как тело его снова стало деревенеть. Он поджал ноги и с трудом оторвался от спинки стула.
«Удобное, – подумал он, – прямо-таки всасывает. Самым страшным для него будет то время, когда придется расстаться с этой мебелью».
– Полно вам, Люс, – сказал Зеедле, – не надо хмуриться. Сделайте скидку на мою неопытность. Я никогда не имел дела с вашим братом. Только гангстеры? Не обворовываете ли вы себя этим? Люс – и вдруг гангстеры. Ну ладно, в конце концов вам виднее: я рискую деньгами, вы – своей репутацией. Проспект вы захватили?
– Что? – не понял Люс. – Какой проспект?
– На сухом языке моей профессии проспект означает подробное описание того предмета, который вы собираетесь предложить покупателю.
– Я не умею писать проспекты.
– Дорогой Люс, я не могу начинать дело, не имея перед собой предмета, ничего о нем не зная. Покупая автомобиль, вы садитесь за руль и пробуете, удобна ли вам новая модель. Почему вы хотите поставить меня в положение человека, вынужденного покупать кота в мешке? Хорошо, вы не умеете писать проспекты – с этим я могу согласиться, это тоже искусство своего рода. Но вы можете рассказать под диктофон или моему стенографисту о том, что будет происходить в вашем новом фильме? Глава банды – старик или юноша? Что они делают – марихуана, сексуальные анормальности, киднаппинг? Это ведь вы можете рассказать мне и моему стенографисту, не так ли?
«Врать ему? – подумал Люс. – Нельзя этого делать. У меня должны быть чистые руки. Потом это смогут обернуть против меня. Нет. Врать я не стану. Или – или».
– Господин Зеедле, я боюсь огорчить вас, но я действительно не умею рассказывать про свой будущий фильм…
– Милый Люс, я очень ценю Мецената и люблю читать про него, но сам я – хищник. Капиталистический хищник. Так, кажется, называют меня ваши единомышленники. Я вкладываю деньги в дело для того, чтобы получить прибыль. Причем на каждую вложенную марку я хочу получить восемь пфеннигов, всего лишь. Но я обязан получить их, в противном случае я окажусь банкротом, а это нечестно по отношению к трем тысячам моих рабочих, согласитесь?..
Люс ехал домой медленно, выбирая самую длинную дорогу. Он понял, что и в библиотеке, и у Шварцмана, и здесь, в особняке Зеедле, он все время думал о том, как произойдет его встреча с Норой. Он боялся ее скандалов. Люс начинал ненавидеть ее, когда она устраивала сцены. Паоло советовал относиться к этому с юмором, но Люс отвечал ему: «Ты идиот! Ты прописываешь мне свои рецепты. У тебя туберкулез, а ты хочешь своими пилюлями лечить мою гонорею. Ты же знаешь мою матушку, ты помнишь, как она мордовала отца, Паоло! Во мне этот страх перед сценами заложен с детства! Если бы я не любил Нору – все было бы просто и ясно. А так… Какое-то пожизненное заключение в камере любви со строгим режимом, без права свиданий и переписки. Любовное Дахау».
Люс остановил машину около дома. В гараж заезжать он не стал.
«Если она встретит меня так, как я мечтал об этом в тюрьме, я спущусь вниз, загоню машину в гараж и плюну на все это дело Дорнброка, пока не закончу фильм для Шварцмана, а если будет очередная истерика – уеду немедленно. Как угодно – все равно уеду».
Он подошел к двери. В медном прорезе для писем торчал уголок красной международной телеграммы. Люс прочитал: «Я в Ганновере. Буду умна и великодушна. Нора».
Люс нажал кнопку звонка. Он еще ничего не понял. Он прочитал телеграмму еще раз. «Какой Ганновер?» Потом понял – ну конечно, в газетах наверняка напечатали про его встречи с женщиной в Ганновере…
Он отпер дверь: в доме было пусто.
«Браво, что за жена, – вздохнул Люс, – муж в тюрьме, жена на Киприани, но обещает быть великодушной в Ганновере. Идиот! Я всегда мечтал, чтобы она поняла меня. Дрянная эгоистка! Она и в скандалах всегда думала только о себе, о своих обидах, о том, что про нее скажут, если узнают, что я с какой-то бабой был в кабаке».
Люс поднялся в свой кабинет. Он открыл окна и лег на тахту. Кабинет у него был большой, а тахта стояла в маленькой нише, которую Люс называл закутком. Он с детства мечтал о таком закутке. Их дом разбомбили в сорок втором, и он шесть лет жил в подвале вместе с матерью и больной теткой. Как он мечтал тогда о своем закутке, где можно читать и никого больше не слышать, а лишь просматривать на стене то, что сейчас прочитал, и слышать музыку, и придумывать свои счастливые и благополучные концовки вместо тех трагичных, которые доводили его до слез… Когда он купил этот дом и Нора решила, что его кабинет будет наверху, он даже как-то не очень поверил в реальность этой большой комнаты и поначалу чувствовал себя здесь гостем. Лишь когда он поставил тахту в нишу и подвинул тумбочку, на которой всегда громоздилась гора книг, и таким образом отделился от громадного кабинета, обставленного симметрично и аккуратно, он уверовал в то, что все это реальность: и дом, и сад, и тишина, и большой кабинет…