Отчего умерла моя мама — страница 6 из 51

перфекционисткой с гиперответственностью. Слова-то какие красивые. Только ты их неправильно поняла. Они вовсе не означает, что ты – совершенство или близка к этому. Должен тебя огорчить, сестренка, но все люди перфекционисты и в той или иной мере гиперответственны. Кто – на работе, кто – со своими детьми, кто – собирая марки или выпиливая лобзиком. Все хотят выглядеть лучше всех и делать все лучше всех. Это нормальная черта человеческого характера, заставляющая людей учиться лучше, трудиться лучше и конкурировать между собой. Другое дело, она может принять патологическую форму и привести к тяжелым заболеваниям. Наиболее ярким примером болезни, в основе которой лежит перфекционизм является анорексия нервоза, когда девушки в стремлении добиться идеального веса теряют способность к самооценке и доводят себя до смерти от истощения. И я снова, Катя, хочу тебя огорчить. Тот подростковый психолог ошибся. Конечно, в тебе тоже есть перфекционизм, но это вовсе не доминирующая черта твоей личности. Дело в том, что перфекционисты – это люди, совершающие поступки, которые в жизни что-то делают, иначе как они могут доказать другим и себе, что они совершенство. И как в картину перфекционизма вписываешься ты, которая вначале была маминой дочкой, потом женой при одном муже, затем при другом, институт не окончила и ни на одной работе долго не задерживалась? В какой, Катя, области ты стремишься к совершенству?

А моя жизнь в Москве была совершенно обыкновенной мальчишеской. Учеба давалась мне легко, я не перенапрягался, хотя предметы, вроде географии и некоторых других искренне не любил и их не учил, стараясь проскочить «на ша̀ру» и не скатиться на тройки, за которые мне грозила выволочка от матери. Впрочем, от плохих отметок я на всякий случай подстраховывался по-своему, вырывая позорящие меня страницы из дневника или пользуясь его дубликатом, который я подавал учителю, когда мне грозила плохая оценка. В общем выкручивался. Правда, в целом я оставался хорошим учеником, не отличником, а твердым хорошистом.

И чем старше я становился, тем больше отдалялся, Катя, от тебя, потому что у меня появились другие интересы. Я влюбился без памяти. Но, поскольку из-за неких особенностей характера в моей жизни многие вещи происходили не как у нормальных людей, я умудрился влюбиться с одинаковой силой сразу в двух девочек, которые к тому же были лучшими подругами. Представляю, что они обо мне говорили, когда я, сгорая от страсти, по очереди носил букеты цветов то одной, то другой. Так что моя первая, совершенно невинная мальчишеская любовь (или любови) осталась безответной, а сердце разбитым. Но не навсегда. И в общем, как уже говорил, я, Катя, благополучно отучился в трех хороших школах с хорошими ребятами и учителями. Мелкие междуусобные войны и конфликты с частью преподавателей или учеников не в счет.

Но мне странным образом аукнулось то, что я был в семье, как и мама, Режабеком. Ей-то, взрослой, в общем было все равно, а я с этой странной нерусской фамилией нахлебался. Хотя она совершенно безобидна по смыслу. Она чешская и происходит от слова jerabek, которое читается как «ержабек» и в переводе означает «рябчик». Мы, Катя, с мамой – рябчики. Но тогда я этого не знал. И это не спасало меня от насмешек, которые начались еще в детском садике. Я не помню, чтобы кто-нибудь из детей читал известный стишок «Робин-бобин Барабек скушал сорок человек» правильно. Все говорили только Робин-бобин Режабек. Знали, по-видимому, что из меня вырастет монстр. Это целая отдельная история, как коверкали нашу с мамой фамилию. Самые забавные варианты я помню до сих пор, и из них Жеребек и Режопек. Поэтому в какой-то момент родители решили эту вакханалию с фамилией прекратить, и после того, как я Режабеком закончил первый класс, уже во второй, в городе Волгограде, я был записан как Щербаков и так и проучился с молчаливого согласия директоров волгоградской, а затем московской школ Щербаковым до шестнадцати лет, когда неожиданно возникла проблема.2 Нам на основании свидетельств о рождении, где я был записан как Режабек, начали выдавать паспорта. И в школе из небытия вдруг возникло никому не известное лицо. Причем о том, что школа в новом учебном году составляет списки учеников по паспортным данным никто, в том числе и я, не знал, и поэтому случился конфуз.

Я так и не понял, почему учеба в этот год началась с урока физкультуры, да это и не важно. Главное, что физрук устроил нам, много лет знакомым ему недорослям, уже успевшим переодеться в спортивную форму, перекличку по журналу. Считая себя Щербаковым, я спокойно считал ворон и косился на голые ноги девчонок, ожидая пока по алфавиту дойдет очередь до моей фамилии, но не дождался. Хотя это меня совсем не смутило. Мало ли что. Подумаешь, забыли внести в список. Зато вызвали какого-то Розабона. Розабон – раз. Розабон – два. Розабон – три. А я еще подумал, какая безобразная фамилия. Но никто не отозвался. У нас новенький, который почему-то не пришел, решили ребята. И кто он вообще? Мальчик или девочка? И что за странная фамилия. Наверно, опять еврей. И вдруг до меня дошло. Бог ты мой, Розабон-то, а точнее Режабек, это ведь я. И мне пришлось, смущаясь и краснея, встать, и я начал мямлить, что на самом деле не Щербаков, а Режабек, а Розабон – это ошибка в написании. По мере моего выступления взгляд физрука становился все более подозрительным, а мои не отличающиеся особой тактичностью друзья ржали все сильнее. Но в итоге меня снова записали Щербаковым, таким, каким знали уже пять лет, и так я Щербаковым школу и закончил. Правда, не скрою, Катя, пару раз мне пришлось строго поговорить с некоторыми умниками, которые пытались окликать меня Розабоном.

А по окончании школы жизнь закрутилась в бешеном темпе. Нужно было решать, что делать дальше. Перспектива загреметь в армию в те годы меня, наивного пацана, совершенно не пугала, но я не пошел служить не потому, что хотел закосить, а потому, что самолюбие не позволяло дать маху и не поступить в институт. Однако с выбором профессии была загвоздка. Это только моя бесхитростная родня думает, что я всегда мечтал стать врачом. Все было несколько сложнее. У меня в голове тогда сидела мысль и еще о двух видах деятельности. И об одной мечте родители даже и не подозревали, а я тем временем потихоньку собирал нужную информацию. Представляешь, Катя, я, садист и извращенец, в свои юные годы во времена тотального атеизма хотел поступить в духовную семинарию. Как я сейчас понимаю, меня, наверно, тогда, как выражался один мой знакомый, стукнули из-за угла пыльным мешком по голове. Остановил этот богоугодный порыв другой умный знакомый, который вроде бы меня и поддержал, но, с другой стороны, не без ехидства спросил, а как я отношусь к сотрудничеству с КГБ. А я, дурак дураком, только разинул рот. И тогда приятель объяснил, что практически все духовные лица высшего и среднего ранга православной церкви так или иначе связаны с этой интересной организацией, а на это я никак не подряжался. Я, конечно, вначале возмутился таким поклепом, а затем задумался. А ведь действительно, как в тоталитарном атеистическом государстве могла существовать неподконтрольная, чуждая христианская идеология? Ответ прост. Церковь была подконтрольна и прекрасно себя чувствовала в мягких, но крепких объятиях соответствующих органов. При этом я уверен, что, как тогда, так и сейчас, в церкви служат и другие, искренне верующие и стремящиеся творить добро люди. Но… поступать в семинарию расхотелось.

А еще я хотел стать так же, как батюшка, журналистом. Но реакция моих родителей на мое заявление об этом намерении оказалась более чем странной. Мама испуганно на меня посмотрела и пробормотала «окстись», а батюшка неожиданно раскипятился и заявил, что у него нет никаких связей, чтобы помочь мне поступить в медицинский институт, но их более чем достаточно, чтобы меня не приняли на журфак МГУ. Вот так я не пошел учиться и на журналиста.

А затем началась каторга. Два месяца я не отрывался от книг и готовился к экзаменам в мединститут. Родители, чтобы не мешать заниматься, оставили меня одного в нашей квартире, выразив тем самым мне, семнадцатилетнему балбесу, полное доверие, которое я не мог не оценить, а сами с тобой, Катя, уехали на казенную дачу от папиной работы. И поступлю я в медицинский институт или нет теперь зависело только от меня самого. И я не взвидел белый свет. Я поделил сутки на часы, из которых 12 было посвящено учебе. То есть четыре захода по три часа с тремя часовыми перерывами по будильнику. Остальное – сон. В девять часов утра садился за ненавистные учебники и другие книжки, по которым занимался, и, преодолевая скуку и отвращение, грыз и грыз гранит науки. И я поступил, перебрав на три с половиной балла больше проходного, став студентом 2-го Московского медицинского института им. Н.И. Пирогова. Он, кажется, сейчас называется академией.

А став студентом, я начал все больше и больше отдаляться от семьи. То-то ты, наверно, радовалась, что меня целыми днями не было дома, и некому было, кроме, само собой разумеется, мамы, над тобой издеваться. И я за тебя не волновался. Что мне было волноваться? Ты придешь из своего второго или третьего, уже не помню, класса, а там мама. А она тебя покормит, напоит, выслушает твой подробный девчачий отчет о том, что за день произошло в школе, и начнет над тобой измываться. Я был, Катя, уверен, что ты в надежных руках.

Но я, дурак, как и мои друзья-однокурсники, наивно думал, что каторга – это период подготовки к институту, а он оказался просто легкой разминкой. Впрочем, Катя, я говорю это только от имени тех ребят, которые поступали за счет своих знаний и рассчитывали только на себя. И я до сих пор не без стыда вспоминаю ту еще не прошедшую после поступления эйфорию от мысли, что я – студент-медик, с которой пришел на первое занятие по анатомии и, гордый собой, расслаблено, без особого интереса слушал объяснения о строении позвоночника и позвонков. Все это поначалу казалось таким же глупым, простым и не требующим усилий для понимания, как какой-нибудь урок ботаники в школе. И, само собой разумеется, учебник анатомии перед следующим занятием я открыть не удосужился. Что я, с печки свалился, чтобы заниматься такими пустяками? Но выяснилось, что про позвонки нужно было не только прочитать, но и выучить наизусть расположение на них каких-то бугорков и их название на латыни. И, как назло, отвечать вызвали меня. Полагаю потому, что меня вновь подвела фамилия, которая завершалась характерным для среднеазиатских республик окончанием «бек», кстати, подчеркивающим в Азии уважаемый статус ее обладателя. Преподаватель, я думаю, не без некоторого сарказма предположил, что я, вероятно, какая-нибудь «чурка» из Узбекистана, которая и по-русски-то ни бум-бум, а должна еще отвечать и по-латыни. А главное, моя фамилия была не слишком сложна в произношении. У нас в группе учился отличный парень, грек из Грузии, с фамилией Скитотомиди. Вот ему, в отличие от меня, везло больше. Его фамилию выговорить никто не мог, поэтому во время всей учебы в институте его вызывали реже. В отношении же меня преподаватель оказался частично прав. Он действительно нарвался на «чурку», но московскую. И я, получив неуд, попал на «отработку», то есть дополнительное занятие. Мы и так находились в институте с восьми утра до шести, а иногда и до семи веч