Роман и Егор Кузьмич завтракали, когда в кухню вошла закутанная в пуховый заиндевелый полушалок раскрасневшаяся на морозе Зоя. При свете дня она показалась Роману еще красивей, чем ночью. Глаза ее оказались золотисто-карими, щеки полными и тугими, а фигура еще более статной. От нее так и веяло здоровьем, свежестью молодого и сильного тела.
– Как есть все ваши партизаны на улицу высыпали. Гоняла я скот на прорубь, так едва протолкалась, – сказала она, весело улыбаясь.
– С чего это они? В бабки, что ли, катают? – спросил Роман, не переставая глядеть на Зою.
– На дом атамана Семенова глазеют. Он ведь здешний рожак-то. Разве вы об этом не знали?
– Это правда?
– Правда, правда! – подтвердили старик и старуха. – Здесь у него и деды и прадеды жили. Тут у нас Семеновых-то целых семнадцать дворов. И мы тоже Семеновы. Хоть и дальние, а родственники атаману. Вот живем теперь и боимся, что всем за него ответить придется. Слыхал я разговор, что нас отселять будут. Правда это или нет?
– Не знаю, дедушка. Только вряд ли. При чем же здесь вы-то, если сами ни в чем не виноваты?
– Да похоже, что тоже виноваты. Сын-то мой у атамана служил. Теперь где-то за границей мыкается, ежели не убили…
– Он кто, рядовой или офицер? – построжавшим голосом спросил Роман, отвернувшись от Зои.
– Старшим урядником был во Втором казачьем.
– Раз урядник, тогда дело проще, – сказал Роман и спросил Егора Кузьмича: – Пойдем, что ли, посмотрим на атамановское гнездо?
– Пойдем, пойдем! – согласился Егор Кузьмич.
Большой и унылый семеновский дом стоял с проржавленной от старости железной крышей, с заколоченными серыми ставнями, с разломанным палисадником у окон.
Подойдя к толпе партизан, столпившейся у дома, Роман поздоровался, спросил:
– Что тут происходит, товарищи?
– Да вот разглядываем атамановский дом, – широко оскалился бородатый и дюжий партизан в черном полушубке. – Глядим, откуда эта гадина выползла на божий свет.
На одном из ставней уже кем-то был прибит подковными гвоздями кусок бересты, а на нем написано углем: «Здесь родился палач Забайкалья Гришка Семенов».
Партизаны читали надпись, глазели на дом, возбужденно переговаривались:
– И домишко-то не ахти какой. Многих похуже будет. А говорят, большой богач был…
– Каменный дом в Чите имел. Табуны свои в Монголии пас.
– В такой поганой дыре он только и мог родиться. Тут такие сволочи жили, что и на монголах с бурятами верхом ездили и своих батраков тухлыми кишками кормили.
– Сжечь бы этот дом к чертям, пустить золу по ветру.
– Зачем это?
– Чтобы глаза не мозолил, души не растравлял.
– Ни к чему это. Дом теперь кому-нибудь да сгодится… Надо вот взглянуть, каков он внутри.
– Кто мастер доски отдирать? – спросил тогда Роман. – Надо в этом змеином гнезде побывать.
Несколько услужливых молодцов тут же выхватили из ножен шашки и начали отдирать прибитые к ставням доски. Другие открыли ворота. Толпа устремилась в большую пустынную ограду с журавлем колодца в глубине.
Входная дверь оказалась на замке. Замок моментально сбили где-то найденной кувалдой и, подталкивая друг друга, хлынули в дом. В обметанных инеем и почерневших от сырости комнатах не было почти никакой мебели, на кухне русская печь с облупившимися боками и простой некрашеный стол, в коридоре деревянный, серый от пыли диван и помятая железная печурка. В шестиоконном зале валялись обломки столов и стульев, деревянная кровать и черный шкаф. На одном из простенков висела серая от пыли и копоти картина в раме, но без стекла. Никто не мог разобрать, что было на ней нарисовано.
Ее сняли, очистили от пыли и увидели: густая колонна русских солдат с решительными и серьезными лицами шла в атаку со штыками наперевес. Перед ней панически разбегались в разные стороны маленькие и скуластые солдаты с узкими глазами, в белых гетрах и фуражках с желтыми узенькими околышами. Впереди атакующей колонны шли два офицера с опущенными к ноге кривыми шашками. Между ними шагал с поднятым крестом в руке косматый и дюжий поп в черной рясе.
– Это наши японцев атакуют. На прорыв идут.
– Сразу видно, что полягут, а не сдадутся…
– Дешевенькая картина-то, а правильная!
– Ух и попище! Глаза, как у филина. Идет, а душа в пятках, – шумно делились своими впечатлениями склонившиеся над лубочной картиной партизаны.
– А ведь под ней что-то написано, братцы!
– Ну-ка, прочитай, товарищ Улыбин, что там такое.
Роман наклонился над картиной и громко, чтобы слышали все, прочитал надпись:
«Лихая атака Пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка под городом Тюренченом. Впереди колонны командир полка полковник Цербицкий, подполковник князь Микладзе и полковой священник отец Иван Щербаков, павший смертью храбрых на поле боя».
Партизаны невольно приумолкли. Какой бы там ни был этот дурно нарисованный поп, а погиб он в бою с теми же самыми врагами, с которыми сражались и они за русскую землю, за советскую власть.
– Вот, значит, какими картинками любовался атаман! – сказал кто-то.
И тотчас же ему возразил другой:
– Любоваться любовался, а сам японцам со всеми потрохами продался. Вот оно как бывает в жизни. Продал человек родину, себя продал только за то, чтобы носить золотые погоны да на нас, грешных, верхом ездить.
– Теперь отъездился! – крикнул молодой веселый голос, и партизаны двинулись прочь из дома, сталкиваясь в дверях с входящей навстречу новой толпой. Всем было интересно поглядеть на дом, где родился Семенов.
Вечером весь полк мылся в банях.
Роман и Егор Кузьмич вволю напарились в жарко натопленной Зоей бане, переоделись в чистое и почувствовали себя необыкновенно легко и приятно. Старуха и Зоя нажарили им целый противень баранины, заставили стол домашней колбасой, холодцом, солеными огурцами, капустой, шаньгами и калачами. А старик расщедрился и достал из подполья запотевшую двухлитровую банку китайского спирта. Чувствовалось, что хозяева стараются на всякий случай задобрить партизанское начальство. Но отказать себе в удовольствии Роман и Егор Кузьмич не захотели. Они основательно подвыпили, поужинали, а потом долго разговаривали со стариком и старухой. Зоя в разговоре участия не принимала. Но Роман все время ловил на себе ее взгляды. И когда глаза их встречались, он многое угадывал в ее карих, словно медом смазанных глазах. Сперва они были настороженными и застенчиво пугливыми. А после первой рюмки, которую уговорили ее выпить, стали томными и доверчиво покорными, потом безрассудно смелыми и нетерпеливыми глазами вдоволь натосковавшейся в одиночестве вдовы.
В полночь, когда подгулявший Егор Кузьмич пускал переливчатый храп, Роман присел на диване, прислушался и потихоньку поднялся. Осторожно ступая ногами в шерстяных чулках, прокрался к входу за перегородку. С бьющимся сердцем проскользнул туда и облегченно вздохнул.
– Кто это? – приглушенно вскрикнула Зоя.
– Я, Зоенька, я!.. Ничего не вижу. Где ты?
– Тише ты, ради бога… Услышат…
И тут Роман наткнулся на ее протянутые руки. Это были жаркие, ищущие, нетерпеливые руки. Порывисто и крепко обвились они вокруг шеи Романа. Припав головой к его груди, Зоя неожиданно забилась в беззвучных рыданиях.
– Ну чего ты, Зоя? – спрашивал, целуя ее, Роман.
– Ничего… Смеяться-то хоть не будешь потом?
– Да разве над этим смеются?.. Зоенька!..
Только после вторых петухов ушел Роман от Зои, чувствуя во всем теле давно не испытываемую легкость и бодрость. Всю свою нерастраченную страсть и нежность самозабвенно отдала ему Зоя, ничего не требуя взамен.
И пока стояли в Куранже, Роман ни разу не вспомнил про Ольгу Сергеевну. Но зато не раз вспоминал о покойной Дашутке, на которую походила Зоя. По ночам, когда Зоя блаженно спала у него на руке, улетали его мысли в прошлое: то на козулинскую мельницу, то на заимку, где он напрасно добивался Дашуткиных ласк. И тогда ему хотелось плакать. Плакать от жалости к себе и своей первой, мучительно горькой и чистой любви.
25
Сорокаградусная стужа стояла в голых, едва припорошенных снегом степях Забайкалья. Большая колонна одетых по-зимнему всадников шла широкой пустынной падью с юга на север. Это возвращались с маньчжурской границы уволенные в бессрочный отпуск партизаны старших возрастов.
Медленно светлело над падью мглистое небо. Малиновое солнце томилось от собственного бессилья в облаках на востоке. Удручающе однообразной была неоглядная, грязно-белая в лощинах и впадинах степь. Белые от инея трещины змеились на бурой, гладко выметенной ветрами дороге. Под копытами коней гулко звенела и брызгала синими искрами глубоко промерзшая земля.
Колонна шла окутанная сизым морозным паром. Впереди нее ехал на рослом коне Семен Забережный. Стужа выкрасила в белый цвет его черные брови, повесила ледяные сосульки на кончики жестких усов. Поношенная медвежья доха с поднятым воротником, застегнутая под самым горлом на ременную пуговицу, жала в плечах, мешая ему ворочаться и двигать руками.
Следом за ним ехали Лука Ивачев и Симон Колесников, оба в легких козлиных дошках и желтых овчинных унтах. На Луке была лихо заломлена набекрень каракулевая, словно подернутая дымком, папаха, на Симоне – круглая и пушистая, с распущенными ушами шапка. Симон сосредоточенно молчал, а непоседливый и шумный Лука все время вязался к Семену с разговорами.
– Семен Евдокимович! Товарищ командир полка! – кричал он хриплым от простуды голосом. – Ты повернись хоть разок, подвигайся, а то замерзнешь, как японский солдат на Шилке. Надел, брат, генеральскую доху и заважничал – торчишь в седле бурханом.
– Да мне легче упасть, чем повернуться, – добродушно отшучивался Семен. – Ведь это не доха, а горе, будь она проклята. Только бы обогрело – сниму и привяжу в торока.
– И где ты ее раздобыл, такую?
– Василий Андреевич Улыбин подарил в Чите. Возьми, говорит, мне она без надобности, а тебе сгодится.