Отчий край — страница 76 из 111

– Спасибо, что вы так ко мне относитесь. С красными, если придется, буду воевать и не оглядываться назад. Только я не знаю, согласятся ли мне помочь.

– Помогут и не вспомнят о прошлом. Я, если потребуется, дам вам характеристику. Я очень рассчитываю на вас. Чтобы не началось массового возвращения беженцев на поклон к красным, мы должны развернуть здесь соответствующую работу. Чтобы вы могли отдаться ей целиком, для этого вас нужно обеспечить в денежном отношении. От очень надежного человека я знаю, что красные собираются в ближайшем времени прислать сюда свою комиссию агитировать всех нас возвращаться. Очень многие могут попасть на эту удочку. Вас казаки уважают, вам верят, и я надеюсь, что вы сумеете не одного человека отговорить от возвращения домой.

Каргин поблагодарил его и ушел. Он твердо решил оправдать возлагаемую на него Рысаковым надежду и сразу же развернул энергичную деятельность.

Через три дня был созван станичный сход орловцев. На сходе Дорофея Золотухина выбрали станичным атаманом, Каргина казначеем, а Егора Большака писарем. Китайскому граверу в Шивейсяне заказали новую печать станичного правления. И когда приготовили списки казаков, везти их в Хайлар поручили Каргину.

17

В самых удобных и живописных местах Маньчжурского Трехречья находились заимки богатых караульских казаков. На заимках безвыездно жили наемные пастухи и женщины-стряпухи. В годы гражданской войны многие богачи совсем переселились на эти заимки. Так образовались целые поселки, жители которых перешли в китайское подданство, одни – на время, другие – навсегда.

Один из таких поселков возник на берегу Дербула, средней реки Трехречья, у трактовой дороги Шивейсян – Хайлар. Назывался он Морозовским и насчитывал сорок четыре двора.

На третий день пути, под вечер, Каргин приехал в Морозовский. Он увидел дома-пятистенки добротной русской постройки с крышами из дранья и теса, ярко раскрашенные ставни и наличники, глухие заборы, двухстворчатые ворота, обитые белой жестью, кусты черемухи и орешника в палисадниках и огородах. По всему было видно, что жили здесь богатые люди.

В центре поселка, на завалинке нового дома с крутой шатровой крышей, сидела группа празднично одетых казачек. Тут же резвились и играли маленькие дети, лежала, высунув влажный розовый язык, большая пестрая собака.

Каргин остановился, слез с телеги и, косясь на сердито заворчавшую собаку, подошел к казачкам. Снял с головы фуражку с желтым околышем, поздоровался испросил, у кого он может переночевать. Отвечать ему никто не спешил. Женшины молчали, выжидающе поглядывая друг на друга. Каргину стало неловко, он невольно покраснел. И когда молчание чересчур затянулось, рослая смуглая женщина в алом платке и синем платье с грудным ребенком на руках, желая покончить с одолевшим всех чувством неловкости, радушно откликнулась:

– Да уж ладно, я вас пущу на квартиру. Заезжайте вон туда, – показала она соседний пятистенок, обшитый тесом с украшенными затейливой резьбой карнизами, с синими наличниками и ярко-зелеными ставнями. В глазах благодарного Каргина она сразу стала самой симпатичной в Морозовском женщиной.

Попросив соседку подержать ребенка, она пошла открывать Каргину ворота.

Окруженный надворными постройками двор был чисто выметен, у крыльца рассыпан желтый речной песок. По ограде бродили крупные красно-рыжие куры и огромный красавец петух с красным гребнем и золотисто-огненным хвостом, в тени у погреба лежала белая свинья с поросятами, во дворе мычали телята, большие подсолнухи цвели в огороде.

Распрягая коней, Каргин разговорился с приветливой хозяйкой. Звали ее Марфой Ильиничной. Родом она была из станицы Дуройской. В Трехречье приехала пятнадцать лет тому назад совсем молоденькой девушкой. Нанял ее стряпухой кайластуевский богач Аникьев. Здесь вышла замуж за хозяйского пастуха. После женитьбы они ушли от Аникьева и стали обзаводиться своим хозяйством.

– Одних дойных коров у нас три, овец штук пятьдесят, – закончила свой рассказ Марфа Ильинична и пригласила Каргина проходить в дом. «Гладко у нее выходит на словах, – подумал Каргин. – Как будто все к ним по щучьему веленью пришло».

– А где у вас хозяин, Марфа Ильинична? – спросил он, поднимаясь следом за ней на крутое свежепокрашенное крылечко.

Она остановилась, с веселым смешком ответила:

– Мужик у меня непоседливый. Отсеялся и укатил в Хайлар. Нанялся товары везти в Дуройскую бакалейку. Он вам должен на дороге встретиться. Как увидите человека в войлочной монгольской шапке с трубкой в зубах, так и знайте, что это он.

Войдя в прохладные темные сени, распахнула она дверь налево. Каргин вошел за ней в высокую светлую горницу с цветами на подоконниках, с фотографическими карточками в бамбуковых рамках на двух передних простенках. Горница блистала чистотой и порядком. Ровно оштукатуренные стены и печь-голландка были хорошо побелены, а пол выкрашен желтой охрой. Повсюду был тот ровный веселый блеск, который как бы сама по себе дает настоящая чистота. Бесконечно родным и милым пахнуло на Каргина и от древних икон на божницах, и от желтых с потрескавшейся кожурой огурцов-семенников, и от запаха мяты, целые пучки которой сушились развешанные в углу над красным шкафом.

У него наполнился терпкой и жгучей горечью рот, непрошенная слеза покатилась из глаз. Эта по-русски убранная горенка на чужбине напомнила ему ту беспощадно порушенную жизнь, которую считал он единственно правильной и счастливой.

Он вытащил из кармана носовой платок и, отворачиваясь от Марфы Ильиничны, прижал к глазам. Через силу отглотнув все время подступавший к горлу комок, он спросил:

– Не тоскуете по родным местам?

– Раньше, случалось, тосковала. Особенно по праздникам, когда делать нечего было. Раньше тут только три зимовья стояли и жило в них всего десять человек. Выйду я, бывало, на улицу, погляжу кругом, а сердце-то и затомится. Во все стороны только чужие сопки, лес да трава, и ни родных, ни подружек. Зальюсь слезами, выплачу печаль на горючем камушке, уйду в зимовье и начинаю себе какое ни на есть дело искать… А теперь успокоилась, как свои русские с семьями понаехали. Ведь все это за последние три года понастроились.

– А я вот от тоски места себе не нахожу, – доверчиво пожаловался ей Каргин, как будто знал ее давным-давно. – Рвется домой душа, и ничего с этим не поделаешь. Гляжу на вашу горенку, а перед глазами отцовский дом стоит, и горе за горло душит.

Она поглядела на него удивленными, все еще по-девичьи ясными глазами. «Эх, сердечный, да ты совсем не тот, каким кажешься», – подумала растроганная доверчивостью этого бравого и серьезного мужчины, о существовании которого и не подозревала еще каких-нибудь полчаса назад.

– Один, наверное, мотаешься по заграницам, оттого и немило тебе здесь? А будь с тобой семья, хозяйство, так кручины и в помине не было бы, – сказала она ласково, как малому ребенку.

– Нет, и жена со мной и дети, а все равно домой тянет. Дома я жил, можно сказать, припеваючи, хоть и богачом не был. А здесь взяла нашего брата жизнь в такие колья-мялья, что хоть волком вой. Многого я раньше не понимал, Марфа Ильинична, пока в беженской шкуре не побывал, унижения и бедности не испытал.

– Ехал бы тогда домой, чем так терзаться, – простодушно посоветовала Марфа Ильинична.

– Трудно решиться на это. С одной стороны, боязно, с другой – на поклон идти не хочется. Смеяться будут люди, над которыми я прежде смеялся, когда сам себе полным хозяином был.

– Тогда уж я не знаю, что и делать, – мягко, чтобы не обидеть Каргина, сказала она. – Давайте лучше я угощать буду, чем бог послал.

– Не беспокойтесь напрасно. Мне ничего не надо.

– Так у нас не делается. Раз уж ты мой гость – не обижай меня. Накормить да приветить гостя каждой хозяйке хочется… Посиди тут минутку один, а я на стол соберу. – И она вышла из горницы.

Каргин поднялся и стал разглядывать карточки на стенах. Все они по своему внешнему виду были давно знакомы ему. В каждой избе на родине и у бедняка и богатого висели такие же карточки, только в других рамках – не бамбуковых, а в искусно выпиленных из фанеры мастерами-арестантами из Горно-Зерентуйской тюрьмы. Но на тех и на этих были сняты в одиночку и группами люди в родной казачьей форме, в тех же самых позах, в которых застывали, как каменные, перед объективами фотоаппарата и Каргин, и его сослуживцы в годы действительной службы в Харбине и Хайларе, Верхнеудинске и Чите. Харбинские фотографы китайцы снимали казаков всегда с бутылками и стаканами в руках. В Верхнеудинске у фотографа Шпаера был изображен на декорации лихо скачущий конь с фигурой в парадной казачьей форме. На месте головы дыра. Казак высовывал в дыру свою физиономию и получался на снимке такой орел-джигит, что при виде его мороз продирал по коже. Только читинский фотограф Одинцов снимал казаков на фоне декорации, изображавшей забайкальские сопки с лесами и пашнями, в простых и естественных позах. Увидев на одном из снимков одинцовскую декорацию, Каргин обрадовался ей так, словно наяву увидел Читу и ее окрестности. От этого стала совсем невыносимой сосущая сердце тоска.

Марфа Ильинична вернулась, принесла на подносе горшок холодного неснятого молока и целую тарелку шанег с румяной сдобной подливой.

– Вот угоститесь пока до ужина. А я пойду за ворота, там что-то сынок расплакался.

Каргин съел пару шанег, выпил три стакана молока и решил пойти посидеть с казачками на завалинке. Попросив разрешения, подсел с краю и стал слушать их разговор. И снова повеяло на него таким мирным и невозвратно далеким, что он опять почувствовал в горле комок.

В этот тихий вечерний час на чужбине было невыносимо больно сознавать свое положение человека без родины, без дома, без всяких надежд на будущее. Все это при виде счастливой жизни других, заблаговременно убравшихся сюда от всех невзгод и потрясений, показалось вдруг настолько обидным и чудовищно несправедливым, что он был готов закричать: «За что?! За что я лишился всего, что имел в жизни? Я не вор, не разбойник с большой дороги. Так за какие же грехи мне выпала такая доля?».