— Пускай нагорает! На расстрел пойду, а этого сопляка ухлопаю, чтобы не гавкал тут.
— Попробуй только! — с неожиданной твердостью в голосе заявил круглолицый. — Не успеешь в него пальнуть, как я тебе башку снесу. Нечего дурака валять. Ты свою злость на белых срывай, а не на этом парне.
— Ты не учи меня, Белокопытов! — огрызнулся Ермошка. — Ты партизан-то без году неделя. Ты на готовенькое пришел, а мы с первого дня воюем… А этого щенка я все равно ухлопаю, он у меня живым до Богдати не доедет, — и он вскинул карабин.
Белокопытов резко ударил по карабину снизу вверх, а потом вцепился в Ермошку и с силой рванул его на себя. Ганька видел, как выскользнула из стремени правая нога Ермошки и поднялась вровень с седлом, а сам он, выронив из рук карабин, беспомощно повалился с коня на левую сторону. Но Белокопытов, показав, что с ним шутки плохи, помог ему удержаться в седле. Потом отпустил его, быстро нагнулся с коня чуть не до земли и поднял упавший в траву карабин. Все это было проделано так легко и лихо, что Ганька преисполнился уважением к Белокопытову и сразу решил про него: — «Казак!».
Белокопытов разрядил карабин и протянул его Ермошке:
— На, держи, да не балуйся больше. Надоело мне твоей нянькой быть.
В это время третий конвоир, худощавый и веснушчатый парень в зеленых плисовых штанах, вдруг страшным голосом закричал:
— Глядите, глядите! Что это за птица такая летит?
Словно по команде, все глянули в ту сторону, куда указывал он своей нагайкой. Там, отчаянно треща, летел чуть повыше сопок похожий на стрекозу аэроплан. Покачиваясь, взблескивая пропеллером, приближался он к дороге немного в стороне от них.
— Это ероплан! Сейчас нас угостит! — завопил Ермошка.
— Сворачивай в лес! — приказал он вознице. — Живо! — И не дожидаясь, когда телега свернет с дороги, огрел коня нагайкой и помчался через неширокую полянку в лес. За ним последовали и оба других конвоира.
Ганька и Гошка заметались в телеге, пытаясь развязать себя. Вместо того, чтобы поскорей свернуть с дороги, хромой возница спрыгнул с облучка, выругался и схватил под уздцы свою кобылицу. Поглядывая на пересекающий дорогу аэроплан, он щурился с веселой хитринкой в глазах.
— Да развяжи ты нас, дядя! — взмолился Гошка. — Спустит он бомбу, и поминай как звали…
— Не спустит! — оскалился возница. — Сидите себе на здоровье. Он уже дорогу перелетел. Он нас, может, и не заметил вовсе. Да и не будет он зря бомбы переводить. В Богдать торопится, там вот наделает переполоху…
Видя, что аэроплан удаляется, ребята успокоились. Немудрящий с виду возница сразу стал в их глазах героем. Глядя на него с одобрением, Гошка спросил:
— Откуда ты все знаешь, товарищ?
— А отчего же не знать? — отозвался самодовольным тенорком возница. — У меня за плечами, слава богу, четыре года германской войны. Я там на эти аэропланы насмотрелся. Знаю, когда их надо бояться… Да что толковать об этом. Вы мне лучше скажите — туда вас везут, куда надо?
— Туда, туда! — заулыбался Гошка. — Идем мы с донесением в партизанский штаб. Старший зря над нами куражится. Ему еще за это попадет.
— Пожалуюсь я дяде, так его отучат кулаками махать, — сказал Ганька, ощупывая распухшие губы.
— А кто твой дядя?
— Улыбин Василий Андреевич.
— Знаю, знаю такого. Видал его, когда партизаны весной вниз по Аргуни отступали. Дядя у тебя — дай бог каждому. Молодец!.. А только ты, товарищок, зря на себе шкуру дерешь. Этот Ермошка человек заполошный. Ушибленный какой-то. Не стоит его распекать. Из-за угла убить может.
— Не шибко я его испугался. Видали мы таких… Небось, напустил в штаны, как аэроплан увидел.
— А ты сам-то не напустил? — рассмеялся возница. — С непривычки оно, паря, хоть кто испугается. Раньше такие пташки здесь не летали, у Семенова их не было. Видно, правду говорят, что японцы из степей на Богдать идут. С этими шутки плохие. Воевать они умеют. Туго партизанам придется.
— Отчего это, дядя, ты не в партизанах? Бывший фронтовик, а живешь дома.
— Куда мне с хромой ногой. Покалечил мне ее германец в Пинских болотах. Только, по всему видать, дома я недолго насижу. Одними нарядами в подводы замучили. Придется, должно, к красным подаваться. При японцах дома можно в один момент голову потерять.
Конвоиры вернулись из леса растерянные и пристыженные. Белокопытов виновато посмеивался, Ермошка сердито молчал.
— В штанах-то сухо? — спросил его Ганька. — Никак я не думал, что ты этажерки с крыльями испугаешься.
— Ладно, сначала нос утри, сопляк! — огрызнулся он и вдруг накинулся на возницу: — Почему моего приказа не выполнил? Почему в лес не свернул?
— Жалко было телегу о пеньки ломать. Я ведь видел, что аэроплан в стороне летит. Чего же от него было бегать? Это уж вы, необстрелянные, бегайте, а мне не пристало…
— Это почему же? Ты что, Козьма Крючков? Море тебе по колено?
— Нет, я не Крючков. Я русский солдат, в семи ступах толченый, в семи кипятках вареный. Ты еще у мамки титьку сосал, а я уже в окопах вшей кормил.
— Ну, расхвастался! Фронтовик, а дома сидишь, — закипятился Ермошка и скомандовал конвоирам: — Развяжите этих обормотов. Будь они не связанные, вперед бы нашего в лес драпанули. А теперь сидят и героев из себя корчат, зубы скалят. Зря ты, Белокопытов, не дал мне шлепнуть их вместе с возницей, чтобы не задавались.
— Не бесись, Ермолай, не бесись! — начал уговаривать его возница. — Никто над тобой не смеется. А на ребят, если ты не псих, зря несешь. Ты Улыбина знаешь?
— Какого Улыбина? Журавлевского помощника или командира сотни?
— Василия Андреевича.
— Его любой партизан знает. А к чему ты об этом спрашиваешь?
— К тому, что вот этот парень, — показал возница на Ганьку, — его родной племяш.
— Вот так пирог с начинкой! — обескураженно свистнул Ермошка. — Выходит, ты брат нашего командира сотни? Чего же ты сразу не сказал об этом?
— А ты нас шибко слушал? — напустился на него Ганька. — Ты нам рта раскрыть не давал. Задавался как самая последняя сволочь.
— Ну, что говорил я тебе? — сказал Ермошке Белокопытов. — Придется теперь ответ держать.
— Да, нехорошо получилось! — зачесал Ермошка в затылке. — Выходит, зря ты зуботычину скушал. Ты будь добр, послушай, что я тебе скажу. Дай мне три раза по морде и помиримся.
— Рук о тебя марать не хочу. Я лучше обо всем расскажу Роману.
— Значит, жаловаться решил? Ну и жалуйся, черт с тобой! Только ничего мне и Роман не сделает. Дальше передовой все равно не отправят.
— Это как сказать! — ухмыльнулся Гошка. — Могут из партизан прогнать. Могут и расстрелять, если это не первая провинность. Весной одного такого перед строем полка в Орловской расхлопали за то, что любил к девкам под подол заглядывать, наганом в зубы тыкать. Наверно, сам про тот случай знаешь?
— Знаю! — признался Ермошка. — Только я не из тех, кого расстреливают. Я сам расстреливаю.
— Нашел чем хвастаться, — сказал осуждающе Белокопытов. — Думаешь, если приговоренных рубишь, так тебе все сходить будет? Нет, провинишься, и тебя не помилуем. Постановим всей сотней — и пойдешь в расход.
Ермошка приуныл. Потом неожиданно обратился к Ганьке:
— Слушай, тебе мой карабин нравится? Таких у нас три на всю сотню. Если согласишься на мировую, твой будет. По рукам, что ли?
Такое предложение Ганьке пришлось по душе. Карабин был совсем новенький, с хорошо отполированным прикладом и вороненым стволом. Ганька давно мечтал о таком великолепном ружье. Но слишком свежа была обида на Ермошку, унизившего его зуботычиной.
— Соглашайся! — шепнул ему Гошка.
— Не отказывайся, паря, бери! — подмигнул возница.
Но Ганька не согласился. Он готов был на что угодно, чтобы только не дать своего согласия.
Раздосадованный его отказом, Ермошка долго молчал. Потом криво усмехнулся и сообщил:
— Уйду я из сотни Романа. Поищу себе нового командира. Совесть — хотя она и не дым, а глаза ест…
В Богдать приехали в полдень. Это была большая, с добротными домами и обширными усадьбами станица. Со всех сторон окружили ее высокие лесистые горы. Японский летчик сбросил в самом центре станицы три небольшие бомбы. У воронок, вырытых бомбами около церкви на площади, толпились партизаны и местные жители. Тут же валялись убитые лошади в хомутах и седлах, лежала опрокинутая телега с мешками печеного хлеба. Налетающий порывами ветер гонял по площади целую тучу белых и пестрых куриных перьев. Одна бомба угодила прямо в большую стаю чьих-то кур, клевавших просыпанный на дороге овес.
Партизанский штаб помещался в доме бежавшего к семеновцам попа. Над штабом развевался кумачовый флаг с вышитыми золотом серпом и молотом. На просторном дворе стояли оседланные кони, толпились бойцы. У высокого крашеного крыльца отдавал какие-то распоряжения садящемуся на коня ординарцу адъютант Журавлева. Это был чубатый и рослый казак в красных сапогах и малинового сукна галифе, при шашке и маузере.
— Товарищ Апрелков! — обратился к нему Ермошка. — Я тут ребят привез. У них донесение к самому Журавлеву. Давай принимай их у меня.
— Откуда, хлопцы, пожаловали? — спросил Апрелков подошедших к крыльцу Ганьку и Гошку.
— Мы из-за границы, с донесением от Димова.
— Где ваше донесение? Давайте его сюда.
— Его не отдать. Оно у нас в голове, а не в пакете.
— Тогда обождите минутку. Сейчас доложу о вас. Как ваши фамилии?
— Улыбин и Пляскин.
— Хорошо! — И, гремя шашкой по ступеням крыльца, Апрелков ушел в дом. Вернувшись назад, пригласил:
— Давайте к Павлу Николаевичу.
Журавлев встретил ребят в большой светлой комнате с цветами на подоконниках, с тюлевыми шторами на окнах, с красной дорожкой на полу. Он был в темно-синих бриджах с кожаными леями и сером суконном френче с накладными карманами. Широколицый и лобастый, с редкими, аккуратно зачесанными назад волосами, он выглядел старше своих тридцати шести лет. Журавлев был не один. У письменного стола сидел плотный и коренастый военный в суконной гимнастерке с планшеткой на коленях и карандашом в руках.