Ганька привстал на телеге и огляделся по сторонам. Впереди и сзади шли подводы с такими же, как и он, мобилизованными в обоз людьми, то совершенно дряхлыми, то чересчур молодыми. Эти люди, хоть и ругают в душе на чем свет стоит проклятого Унгерна, угнавшего их в обоз, но чувствуют себя спокойно. Никакая особая опасность не угрожает им в дороге. Зорко доглядывают за ними монголы, но убить ни за что ни про что никого не посмеют. Гарцуя на конях по обочине дороги, они беззлобно покрикивают на обозников и даже грозят им нагайками, но бить не бьют. Рядовые казаки не позволяют им издеваться над своими русскими, хотя и знают, что обозники только и думают о том, как бы получить увольнение и махнуть домой, где вот-вот начнется сенокос.
Закатывается на западе за голыми сопками солнце. Прошел долгий летний день. Если бы нынче утром кто-нибудь сказал Ганьке, что вечер он встретит в долине Борзи несчастным обозником, везущим унгерновского попа, он бы смертельно обиделся, а поверить не поверил бы. Но все случилось как в дурном сне. Верь не верь, кипятись не кипятись, а все это правда. За спиной у него безмятежно похрапывает поп, стоит сундук с походным алтарем, бренчит подвязанная к задку банка а дегтем.
Ганька, Ганька!.. Как внезапно и страшно переменилась твоя жизнь. Сегодня поутру ты, засучив рукава рубашки, умывался ключевой водой в зауровской тайге. Только что всходило солнце, и ты радовался его ярким лучам, зеленым сопкам, красиво закутанным в белый туман, пенью и щебету пташек, звону конского ботала, синему дыму разгорающегося костра, на котором варился твой скудный завтрак. Это было подлинное счастье, цену которого ты понял со всей страстью и силой молодой твоей души. Неужели же ты смиришься теперь с жалкой участью обозника у проклятого барона, залившего кровью твое Приаргунье?
Уже двое суток шел обоз по Борзинскому тракту к Маньчжурской ветке. Кругом виднелись голые невысокие сопки, желтые и серые вблизи, сиреневые и голубые вдали. Тракт тянулся по правой обочине широкой долины, где шумели некошеные травы, то ярко-зеленые, то с голубым или красным оттенком. И от нечего делать Ганька любовался этим буйным и пестрым разливом травы. По небу проносились торопливые белые облачка, а по травам бежали их четкие, резко очерченные тени, то синие, то черные, как только что вскопанная земля. Изредка встречались в долине следы начавшегося сенокоса. Иногда это были прямые, словно разлинованные прокосы, иногда островерхий балаган или белая палатка, пасущиеся лошади или голубой дымок костра.
Благодушно настроенный поп хвалил эту богатую травами степь и мечтал о том, чтобы приехать сюда осенью поохотиться на дроф, крупных и осторожных птиц, которых не раз замечал его острый глаз на ближних увалах. А Ганька, слушая его, думал об одном — о бегстве из обоза, пока было еще сравнительно недалеко от родного поселка.
На ночлег обоз останавливался в попутных степных деревушках. После скудного ужина Ганьку вместе с другими обозниками загоняли казаки в амбар или баню и приставляли к ним часового, чтобы не могли они убежать.
После первой ночевки поп прихватил с собой у хозяев подушку в красной наволочке, чтобы мягче было сидеть. Только положил он подушку в телегу, как выбежала из избы плачущая хозяйка:
— Одна ведь, батюшка, в дому у нас такая подушка, — говорила она со слезами на впалых щеках. — Верни, батюшка, пожалей меня горемычную. Я тебе лучше на дорогу малосольных огурчиков положу.
— Отвяжись ты от меня с твоими огурцами! — строго прикрикнул поп. — И как тебе только не стыдно реветь белугой, дура ты этакая. Подушку для священника жалеешь. Другая себя не пожалеет, чтобы батюшке угодить, а ты над всякой дрянью трясешься… Поехали, малый, — приказал он Ганьке. — Некогда мне ее причитанья слушать.
Чем дальше Ганька ехал с попом, тем больше давался диву. Поп все время что-то жевал, почти ежечасно прикладывался к неиссякаемой фляге, вытирал жирные руки о подрясник, звучно сморкался, приставляя палец к носу. У него, как оказалось, продукты находились не только в ящиках, но и в седельных сумах. Раз по двадцать на дню он рылся то в ящиках, то в сумах, вытаскивая оттуда куски пиленого сахара, печенье в пачках, свиное сало и холодную баранину, нашпигованную чесноком и перцем, кедровые и земляные орехи и конфеты нескольких сортов в ярких бумажных обертках. Все это без остатка поедалось. Ганьке поп предоставлял право искать себе пропитание, где угодно и как угодно. Воровать Ганька не умел, просить стеснялся. От этого его все время мучил голод. Ел он только тогда, когда угощал его какой-нибудь жалевший его обозник или когда хозяева сами приглашали его на ночлегах за стол.
Глядя на это, ехавший вместе с Ганькой старик из Орловской сказал ему:
— Ты, парень, зря свою стеснительность дома не оставил. В таком деле она тебя доведет до голодной смерти. Терпишь, терпишь, а потом свернешься от слабости и больше не встанешь. Раз подошла нам такая сучья жизнь, надо выкручиваться как можно. Проси у каждого, кто может дать, тяни все, что худо лежит. Бери пример с твоего батюшки. На словах он святой человек, а на деле свинья свиньей. Я до шестидесяти пяти годов дожил, а до этого и не знал, что могут быть на свете такие попы.
После этого Ганька, преодолевая свою застенчивость, уже не стеснялся просить у хозяев кусок хлеба, чашку чая или кислого молока.
В каждой деревне поп заставлял его добывать ему то свежей земляники, то огурцов или яичек. И всякий раз, когда Ганька возвращался с пустыми руками, он сердито выговаривал ему:
— Эх ты, мамино чадо! Горе мне с тобой. Никогда ничего ты не можешь достать, порадовать меня. Ежели же и дальше так будет, расстанусь я с тобой, малый. Найду себе другого возницу, а тебя пусть старший урядник берет к себе и нагружает твою телегу снарядами.
Попасть в распоряжение Петьки Кустова Ганька не захотел. На первой же остановке он нарвал попу в чьем-то огороде огурцов и сладкого гороху, а на второй украл зазевавшуюся курицу и свернул ей голову. Поп похвалил его и стал относиться к нему с симпатией и доверием. Это его доверие вскоре и использовал Ганька.
Случилось это так. В тот вечер обоз остановился на ночлег в большой казачьей станице недалеко от станции Борзя. Полки унгерновской дивизии ушли вперед, и с обозом осталась только небольшая охрана из казаков и монголов. Не опасаясь партизан, которые в эти места еще ни разу не заходили, поп заехал ночевать к знакомой, недавно овдовевшей молодой купчихе. Не доверяя монголам, давно зарившимся на его коня, поп приказал Ганьке поставить коня в сарай, замкнуть его там и самому расположиться на ночлег в телеге у дверей сарая.
— Чуть что услышишь, малый, немедленно стучись вон в то окно и буди меня, — сказал поп, показывая на окошко купчихиной спальни. — Мне сегодня будет не до сна. Нежданно-негаданно встретил я свою старую знакомую, — хитро подмигнул он. — Так что я немедленно явлюсь на твой стук с карабином в руках, хоть и не очень-то умею стрелять из него.
Едва стемнело, как дважды у ворот купчихи показывались верховые монголы. Они заглядывали через забор в ограду, пытались открыть ворота. Дважды Ганька кидался к окну, стучал в него и вызывал попа во двор. Тому это в конце концов надоело. Он сходил к начальнику охраны и попросил поставить у ворот часового из казаков. Потом отдал Ганьке карабин и, не подозревая, что Ганька умеет с ним обращаться, объяснил ему, как надо стрелять.
— Ты меня больше не буди, не порти мне часов отдохновения, — приказал он Ганьке. — Полезут еще монголы, стреляй по этим нехристям на мою голову. Если одного-двух подстрелишь — не беда, так этим конокрадам и надо.
Часовой устроился на лавочке у ворот. В ограду он так и не заглянул.
Ганька дождался, когда потух в спальне купчихи свет, вывернул припасенным с вечера ломиком на двери сарая замок вместе с пробоями. Чиркнув спичкой, осветил он стоявшего у яслей с травой коня, отвязал его и вывел из сарая.
Через пять минут конь был оседлан, на седло закинуты переметные поповские сумы. Подрагивая от нервного напряжения, словно от лихорадки, Ганька повел коня во дворы купеческой усадьбы, находя и тихо открывая в темноте одни за другими узкие ворота. Скоро он был уже в огороде и разбирал загороженное жердями прясло невысокой городьбы.
Закинув карабин за спину, Ганька вскочил на коня и стал определять по знакомым созвездиям, где север, где восток. Потом поднялся на заросший метельником увал и, чутко прислушиваясь и пристально вглядываясь в темноту, поехал в сторону от поселка. Вдогонку ему лаяли собаки. «Ну, теперь меня вдруг не поймают. Вывози меня, рыжко!» — ласково потрепал он по шее послушного поводьям коня.
Проехав версты четыре ровной степью, он повернул на север и выбрался на пустынную дорогу. Дав коню поводья, пустил его в галоп, все время следя за начавшим светлеть востоком…
Едва рассвело, как свернул он с дороги в сопки. Так и пробирался весь день по заросшим ковылем и метельком сухим падям и распадкам от сопки к сопке. На ночь остановился в густом березняке на северном склоне одной из сопок. Коня спутал и привязал на прикол веревкой, чтобы он мог кормиться, но не мог никуда уйти. Сам устроился под корявой березкой. Подстелив под себя брезентовый дождевик, лег на него в обнимку с карабином. На душе у него было и радостно и тревожно. От этого долго не мог заснуть. А когда проснулся, на востоке уже всходило солнце и лучи его ярко сияли на мокрой от росы траве, на листьях низеньких березок, на макушке утеса-останца, вокруг которого валялись большие и маленькие каменные глыбы.
Позавтракав куском поповского сала и сухарем, поехал дальше. Ему нужна была теперь вода напоить коня и напиться самому. Но вокруг, насколько хватал глаз, не было ни озерка, ни речушки.
16
В полдень, когда целые сутки непоенный конь вяло плелся и натужно дышал, Ганька увидел в верховьях пустынной безлюдной пади, у подножья каменистой сопки, полосу ярко-зеленой травы. Опасаться было некого, и он повернул коня к изумрудной, ласкающей глаз полоске.