Отчуждение. Роман-эпопея — страница 5 из 18

имя — Пресность, а фамилия — Черствость; моего же зовут просто — Страсть. Ты ревнуешь меня не к мужчинам, а к моему характеру, к моей любви к жизни. Да, у меня есть свои заморочки, свои демоны, и ты делаешь все, чтобы толкнуть меня к ним в омут. И чего ты добился? Был желанный возлюбленный, стал скучный суженый, мне же оставил женское любопытство к легким отношениям с мужчинами. А мне нужен — возлюбленный. Так вот, Вадим — не твой сын, он дитя разврата, плод одной случайной ночи, проведенной не с тобой. Больше я тебе ничего не скажу». Я сразу почувствовал, — на генетическом уровне — что мама, родная кровь, могла и должна была сказать такое. Я сразу же полюбил ее еще больше, и мы уже вместе выступали против папы.

— И что же случилось с мамой? — тоном прокурора, должностью приговоренного вникать в самые неприглядные подробности, спросил я.

В ответ папа скорчился и поник: его одолели боли.

На следующий день он, уставившись в пространство невидящими глазами (может, он заглядывал в себя? или научился не замечать людей в мире, состоящем из грибов и бабочек?), продолжил свое повествование. Однажды…

…Мой папа сильно заскучал, задетый за живое. Однажды он привел свою жену на край обрыва — туда, где они наслаждались расцветом своей любви (я знаю эту скалу: крутой холм, огромный камень, вросший в землю, и — вид на лесной простор, порадовавший бы самого Икара), и поставил перед ней ультиматум: или она называет имя моего блудливого отца — или тут же прощается с жизнью, на месте, прямо сейчас. Мама, встав на пик скалы, рассмеялась ему в лицо, хотя в глазах у нее стояли слезы. И тут папа удивил самого себя: оказывается, и в его жилах текла кровь, а не водица, и он толкнул упругое тело мамы изо всех сил. Мама что-то тихо вскрикнула. Ему показалось, с губ ее слетело жалобное слово «Соломон». Или что-то очень похожее. Получалось, что гражданин Локоток Соломон Кузьмич только что, своими же руками, убил мать собственного сына?

В моменты помрачения, когда на него, словно валун с той кручи, накатывало нестерпимое раскаяние, переплетенное с чувством вины, папеньку всегда выручали мамин монолог («стал скучный суженый…») и ее сверкающие ненавистью глаза. После этого он многое себе прощал — чтобы сразу же ощутить потяжелевшую вину.

Похоронил он ее тут же, под камнем. Вскоре после этого ушел в свой скит: выносить самого себя было проще вдали от людей. Среди бабочек.

Кузьма Петрович несколько раз обнаруживал цветы на месте безымянной могилы, и однажды застал горевавшего сына на месте преступления. Тот обо всем рассказал отцу. В ответ словоохотливый дед не проронил ни слова. Позже отделался неясной сентенцией, адресованной, впрочем, неизвестно кому: «Близок локоток, да язык короток». Но чувство вины Соломона Кузьмича было настолько запредельно невыносимым, что молчание деда отяготило его нечувствительно.

В этом месте признательного повествования нестерпимые боли опять скрутили невольного убийцу, и он прервал рассказ до следующего утра.

…Похоронить себя заживо на хуторе не удалось: вокруг порхали бабочки, и осень всегда сменяла весна. Да и что такое осень? Это бодрость в контексте увядания. Все это отвлекало от мрачных мыслей и мешало сосредоточиться на чувстве вины, которое, как ни странно, стало покрываться мхом, мягким, обволакивающим, непроницаемым. Прошлое стало уже казаться таинственным и неоднозначным. Кто прав, кто виноват?

Мир с собой не казался больше несбыточной мечтой. Однако социофобия Соломона Кузьмича все росла и увеличивалась до размеров какой-то уродливой опухоли. Он не мамы испугался, он испугался себя и перестал понимать людей. Помириться с собой оказалось куда легче, нежели понять себя.

Но однажды (ах, это спасительное «однажды», которое так украшает жизнь!) к нему на хутор забрела заблудившаяся в лесу девочка Маша…

Он быстро стал ее героем и завоевал ее сердце. Ее завораживали латинские названия бабочек, да и просто сухая энциклопедическая информация: махаон, бабочка семейства парусников. Окраска желтая с черным рисунком. В Красной книге СССР…

Умный, отважный, он не бабочек ловил, оказывается, а бросал вызов этому суетливому миру с его индустриализацией, глобализацией, уничтожением природы, наркотиками и отказом от самого главного: от познания себя. А Соломон (Соло-мон: имя-то какое! судьбоносное!) мудро всему этому противостоял в глухой чаще среди живого леса. И вот девочка Маша, восемнадцати лет от роду, навсегда отказавшись от наркотиков, поселилась у него в доме. Вскоре у них родилась дочка Сара (папа, согласно всем законам джунглей и кодексу робинзонов, планировал сам принимать роды, непременно в воде, в которой и зародилась жизнь, но отчего-то передумал: Машу отвезли в районную больницу и доверили ее жизнь официальной медицине).

Оказывается, я вовсе не был так одинок, как мне казалось: кроме деда с бабушкой и папы у меня была еще и сестричка. И даже симпатичная мачеха.

Маленькая Сара росла на воле, словно зверек. В годик она уже плавала и не боялась крапивы. Разговаривать начала в два.

К несчастью, Маша оказалась очень неглупой девочкой: она быстро поняла, что Соломон Кузьмич вовсе не по причине сил немереных выбрал тяжкий крест одиночества, а по слабости и неуверенности в себе. Латинские названия бабочек стали раздражать, как треск моторов, и Маша, заявив, что социофобия — это смерть в оболочке жизни, вернулась в мир, где технологическая революция стала уже нормой жизни, хотя по-прежнему продолжалась почему-то варварская вырубка лесов, этих легких планеты (а легкие опять же по форме ничем не отличаются от бабочек), — вернулась, прихватив с собой, разумеется, малышку Сару.

Все это не добавило сил погубителю моей мамы. Психологический, ментальный рак, симптом отчуждения, постепенно перешел в рак физический. Таков был диагноз моего ложного папаши, всю жизнь занимавшегося самолечением.

Умственное и психологическое здоровье тесно связаны с телесным; раствориться в массе безликих так же губительно, как и выбрать полное одиночество на заброшенном хуторе. Эти связи и зависимости запали мне в душу коряво сформулированной проблемой: мера отчуждения — где она?

После исповеди сына Кузьмы Петровича, продолжавшейся с перерывами три дня, я подошел к своему единственному родственнику, деду, и спросил:

— Дед, где мой настоящий отец? Кто он?

Дед, не глядя на меня, ткнул пальцем вверх и что-то пробурчал.

Небожитель? Геракл?

Это мне ничуть не польстило. Лучше реальный папаша здесь, рядом, чем неизвестно кто неизвестно где.

После душевного разговора с моим экс-отцом случилось то, что меньше всего можно было ожидать: он пошел на поправку, а вскоре и практически выздоровел. Метастазы словно замерли, выдохлись, усохли, прекратили творить свое разрушительное дело, хотя и не исчезли совсем. Если допустить, что душа связана с телом, можно сказать, что его вылечила правда. Наука впала в экстаз, вызванный чудотворным проявлением неизученных ресурсов человеческой натуры, а «папа» (стальными щипцами кавычек я вынес его за скобки своих жизненно важных интересов) превратился в редкостный, срамящий науку экспонат — оживающую мумию или, что еще более невероятно, в подающий признаки жизни пересохший кокон. Чувство вины перестало давить на Соломона Кузьмича (смешнее словосочетания в своей жизни не слышал; разве что Лев Толстой или Пьер Безухов; пожалуй, в этот список следует внести и Венеру Пуговкину; да, в моем повествовании всплывет еще и такая забавная особа — Леда Артемовна, в замужестве Локоток; ну, и семейка из сплошных локотков, черт бы ее побрал; круг, состоящий из острых углов, — как вам такое?), и тело его стало наливаться соками.

Плохо было только то, что ком проблем моего папашки, словно в наследство, плавно перекочевал ко мне. Собственно, после разговора с «отцом» меня не переставали волновать два ощущения. Первое было связано с фотографией матери. Я не ожидал, что у меня была такая красивая, импульсивная и решительная мама. Второе…

Со вторым было сложнее: едва обретя маму, я стал ее терять. В моем воображении жила и играла синематографическими красками картина: мама распрекрасной бабочкой летит со скалы, а в глазах горят ужас и упрек. Съемка была замедленной, слишком замедленной, прерываемой то и дело сентиментальными стопкадрами. Мама падала до ужаса красиво.

Вот почему тот факт, что я просто отвернулся от больного папанзона, я считаю высшим актом человеколюбия. Чудесное выздоровление, так нелогично последовавшее за триумфальным раковым шествием, кажется, подтверждает мою версию.

Кроме всего прочего, краешком благодати осенило и меня, так сказать, перепало от щедрой души лесного человека: Соломон Кузьмич решительно покаялся и объявил, что считает меня своим сыном единокровным. Я был тронут и взволнован донельзя. Чем-то мой папаша напомнил мне хомячка. Беззащитность, острая точеная мордочка, тонкие руки. Хомячок, истинно хомячок.

Вопроса «что же мне делать, люди добрые?» передо мной не стояло. Я тут же отправился на поиски сестрички, благо знал, где ее искать: с ней я уже был знаком давно и не понаслышке.

Глава III. Сестра

Когда я впервые увидел сестру Сару, то сразу же — на генетическом уровне — почувствовал, какое созревающее тело томится и скрывается под легким платьицем. Сара, кажется, еще не знала, чего хочет ее тело, а я знал. И ведь я должен был считать ее сестрой, хотя тело мое отнеслось к ней не как к сестре — как к женщине. Но братские чувства победили: я восхищался ее красотой и глупостью, завидуя тем, кому достанутся эти прелестные формы, волновавшие меня помимо моей воли. Упругие, просто гуттаперчевые соски выпирали из-под платья призывными бугорками (полноватая грудь — крутые холмы с нежной молочной впадиной — отдельная песня), легко читалась мягкая складочка жаркого живота, тонкая талия перетекала в плотный зад, замысловато покручивающийся при ходьбе; все, что она ни делала, — было непреднамеренно соблазнительно. Сара была особь, предназначенная для взоров и желаний мужчин (они все, как по команде, пускали слюну), и в этом смысле как бы не принадлежащая самой себе. Просто товар лицом — дорогой, первой свежести. Пожалуй, в ее облике читался один крупный изъян: она была излишне сексуальной, что не могло не раздражать мужчин со вкусом (то есть единиц). В ней присутствовало нечто, оскорбляющее чувство меры. Спасало только то, что она сама пока не знала цены своим чарам.