С другими детьми он общался как будто без проблем. Замстагу нравилось играть с младшими, больше всего он любил возиться с Мирьям. Когда они гуляли во дворе, он в основном топтался на углу, почти комичный в огромных ботинках и вдвое выше своих маленьких товарищей по играм. Но если Мирьям куда-нибудь отправлялась, Вернер всегда шел следом. С малышами, Абрахамом и Леоном, он играл в полицию. Гонялся за ними с палкой и кричал: «Ich hot dich gekhapt», как и все прочие, но так странно выговаривал слова, что становилось ясно: раньше ему не приходилось говорить на этом языке.
(Роза потом вспоминала: ей с самого начала казалось, что речь Вернера была такой, как если бы никогда не живший в гетто человек научился имитировать интонацию, она даже как-то сказала ему об этом — по-немецки, конечно, потому что они говорили друг с другом по-немецки: «Du bist doch ein kleiner Schauspieler Du, Werner!..», и в следующую секунду его лицо застыло в отталкивающей улыбке, которую она уже научилась бояться. Одни зубы, без губ, и ничего не выражающие водянистые голубые глаза.)
Роза Смоленская работала с бездомными детьми и сиротами всю жизнь. В Еленувеке она прослужила восемь лет, и все это время заботилась о малышах. Кроме заведующего, директора Рубина, они с экономкой Хайей Мейер были единственными, кто после оккупации последовал за председателем в гетто. Остальные нянечки в начале войны переехали в Варшаву. Но все они были замужем и имели возможности. У самой Розы никогда не было ни мужа, ни возможностей — только бездомные дети. Теперь, вместе с Вернером и Мирьям, которые приехали последними, их было сорок семь человек.
Роза Смоленская вставала одной из первых. Зимой она была на ногах уже в четыре или пять утра, чтобы успеть разжечь огонь. Затопив большую кухонную печь, она спускалась к колодцу, туда, где начиналась ограда Большого поля. С рассветом на облака в восточной части неба ложились бледные лучи. Отсвет встающего солнца заставлял кирпичную стену кладбища отбрасывать на снег длинные тени. Через час-другой солнце достигало вершины стен, и свет искрился на заросших инеем проводах, провисавших между телеграфными столбами на Загайниковой. Часов в шесть-семь утра Роза видела возле станции Радогощ колонны рабочих — люди шли на работу или возвращались после ночной смены. Они двигались плотными группами, словно для того, чтобы лучше сохранить тепло в мороз, и в полном молчании. Слышалось только тонкое пустое побрякивание котелков, висевших у рабочих на поясе. Через равные промежутки времени морозную тишину сотрясали немецкие танки или грузовики, и солдаты с автоматами, настороженно патрулировавшие улицы со стороны гетто. Ближе немцы подходили редко. Более привычным зрелищем были черные катафалки, приезжавшие со стороны Балут. Иногда в них не оказывалось лошадей, и катафалки, как ассенизационные бочки, тащили впряженные в них люди, а другие несчастные толкали похоронные дроги сзади.
Принеся воду, она снова выходила на улицу и ждала; вот и Юзеф Фельдман с углем тащится вверх по Загайниковой. Зимой и летом он был одет в желтоватый овчинный тулуп и такую же шапку, так что его лицо почти терялось в этих узлах. Роза знала: председатель распорядился, чтобы Фельдман всегда в первую очередь разжигал огонь в Зеленом доме и вообще был готов бросить все, если там понадобится помощь. На самом деле Фельдман служил в похоронной конторе Барука Прашкера. Роза не отваживалась приближаться к Фельдману — боялась учуять от его рук запах смерти, — но помогала ему носить в подвал бочонки с углем, чтобы он мог ссыпать уголь и начать топить. Тем временем Мальвина будила детей. Они, дрожа от холода, теснились в коридорчике, дожидаясь, когда можно будет умыться. Роза наливала холодной колодезной воды в большой чан, который Хайя выставляла в проеме между кухней и столовой. Только закончив умываться, они подходили к столу, и Хайя отрезала им хлеба. Куски со временем становились все тоньше, но каждому из воспитанников всегда доставался хотя бы один кусочек хлеба с тоненьким слоем маргарина.
Однажды утром Фельдман привел с собой маленького, бледного, замкнутого мальчика; никто не знал ни как его зовут, ни где он живет. В отличие от Вернера и Мирьям, он, похоже, явился не с эшелоном. Когда Роза спросила, кто он такой и что здесь делает, мальчик дерзко шагнул в комнату и объявил, словно собрался запеть песню или продекламировать стихотворение:
— Мне сказали, здесь есть фортепиано, которое нужно настроить!
Мальчик оказался сыном мастера музыкальных инструментов по фамилии Рознер, который был так знаменит среди высшего общества Лодзи, что никто никогда не называл его иначе как «настройщик». Но господин Рознер исправлял и другие инструменты — флейты, баяны и аккордеоны, тромбоны и ударные для военных оркестров. Часть инструментов он выставлял в роскошно оформленной витрине своей мастерской.
Сама же мастерская была простой и тесной, что становилось заметно попавшему туда; но с улицы прохожие видели только просторную витрину с сияющими инструментами, разложенными на шелковых и плюшевых подушках. Так как Рознер был евреем, то ходили слухи, что где-то в своем магазине он запрятал деньги. Однажды вечером толпа пьяных фольксдойч, предводительствуемых двумя офицерами СС, вломилась к мастеру-музыканту и потребовала, чтобы он немедленно отдал им деньги; когда же Рознер стал отрицать, что у него есть тайник, они принялись крушить магазин деревянными молотками и дубинками, и орудовали до тех пор, пока не превратили все инструменты в щепки; сам Рознер лежал посреди разгромленной витрины с пробитым черепом и переломанными костями. Сыну Рознера в последний момент удалось бежать, прихватив самое ценное из отцовского имущества. Им оказались два сшитых вместе мешка из грубой парусины, в которые господин Рознер обычно клал рабочие инструменты, отправляясь в богатые лодзинские дома настраивать фортепиано. Теперь его сына с парусиновыми мешками на плече видели во всех мыслимых местах гетто — он пытался продолжать дело покойного отца.
Рояль в комнате Розы рассохся так, что в него приходилось ставить банку с водой, чтобы дерево не лопнуло и струны не повыскакивали из гнезд. Мастер внимательнейшим образом отнесся к этому и другим дефектам. Он испробовал педали, осторожно провел рукой по крышке и боковым стенкам, простучал костяшками пальцев все тело инструмента. Только убедившись, что никаких неожиданных звуков не слышно, он попросил Казимира приподнять крышку, сам поднял крышку сзади и шагнул в инструмент. Мальчик был таким маленьким, что без труда по-обезьяньи повис на обнажившихся струнах, развинчивая и завинчивая, ослабляя и подтягивая. Он выбрался из рояля, только проработав всю клавиатуру, один деревянный молоточек за другим. С плохо скрытым выражением триумфа на сморщенном лице он положил камертон на крышку и, улыбаясь, жестом пригласил Дебору Журавскую сесть на рояльный табурет.
И Дебора села и взяла уверенно зазвучавший до-мажорный аккорд, подхваченный и усиленный камертоном.
Дети захлопали в ладоши, и когда Дебора заиграла этюд Шопена, настройщик уселся рядом и стал играть вместе с ней — странные трели и арпеджио в верхнем регистре. Удивительно, но он никогда не учился играть как следует — просто имитировал последовательность аккордов и смену тональностей, словно в свои мешки он собрал все музыкальные фразы и мелодии, написанные когда-то Шопеном, и теперь вытряхивал их на клавиатуру так, как ему нравилось, без склада и лада. Но разве сейчас это было важно! Дебора играла, настройщик вторил ей, и вскоре они так сыгрались, что никто не смог бы расслышать, где закончился ее аккорд и зазвучал его.
Через несколько дней музыкальные и песенные номера были готовы; репетировал «оркестр»; из приютских детей даже составилась актерская труппа во главе с господином Вернером ЗАМСТАГОМ (dyrektor teatru), раздававшим написанные от руки приглашения:
Юный Адам Гоник прочитал на иврите стихотворение «Весна пришла»; потом группа детей под руководством директора Рубина исполнила песни и стихи Бялика. Во время этой увертюры настройщик взобрался, как паук, на стремянку в коридоре и снял металлическую крышку со звонка, привинченного на стене возле кухни. При помощи извлеченного из мешка железного молоточка ему удалось замкнуть цепь и вызвать трезвон, который резко и фальшиво разнесся по всему Зеленому дому:
Дззззззы-ынннь!
Это был сигнал: дети бросились раздвигать зеленые гардины, которые участники труппы натянули в качестве занавеса. Казимир, одетый богатым польским шляхтичем, неуверенно вышел на сцену и объявил группке евреев, изгнанных из родной Галиции войсками русского царя, что спрячет их в подвалах своего огромного замка. Дебора пробарабанила на рояле цепочку тревожных аккордов, а настройщик, который так и сидел наверху, трагически завопил: «РУССКИЕ ИДУТ! РУССКИЕ ИДУТ!», и дети запели:
Unglick, shrek un moires
Mir veisn nit fun vanen
Oich haint vi in ale doiren
Zainen mir oisgeshtanen![11]
Потом, громко топая, на сцену поднялся Вернер Замстаг, одетый в черный кафтан до пят, как у настоящего раввина, и в большом черном штраймле, который он, должно быть, соорудил сам — лоскутки бархатной подкладки свисали ему на глаза. Борода тоже была собственного производства — серая тряпка, за которой сияла его всегдашняя улыбка, белая и блестящая, безгубая. Дебора обрушила обе руки на басовый регистр, и пока детские голоса взвивались дерзкими дискантами, ребе Замстаг призывно протянул руку сначала к публике, потом к небесам, после чего продекламировал:
Shrait jidn, shrait aroif
Shrait hecher abon dort;
Vekt ir dem altn oif —
Vos shloft er gor gevinen?
Vos zainen mir — a flig?
Loz er undz a zchis gefinen
Oi, es zol shoin zain genig!